Неточные совпадения
Внешность «Летописца» имеет вид
самый настоящий, то есть такой, который не позволяет ни на минуту усомниться в его подлинности; листы его так же желты и испещрены каракулями, так же изъедены мышами и загажены мухами,
как и листы любого памятника погодинского древлехранилища.
Во всяком случае, в видах предотвращения злонамеренных толкований, издатель считает долгом оговориться, что весь его труд в настоящем случае заключается только в том, что он исправил тяжелый и устарелый слог «Летописца» и имел надлежащий надзор за орфографией, нимало не касаясь
самого содержания летописи. С первой минуты до последней издателя не покидал грозный образ Михаила Петровича Погодина, и это одно уже может служить ручательством, с
каким почтительным трепетом он относился к своей задаче.
Задумались головотяпы: надул курицын сын рукосуй! Сказывал, нет этого князя глупее — ан он умный! Однако воротились домой и опять стали
сами собой устраиваться. Под дождем онучи сушили, на сосну Москву смотреть лазили. И все нет
как нет порядку, да и полно. Тогда надоумил всех Пётра Комар.
А вор-новотор этим временем дошел до
самого князя, снял перед ним шапочку соболиную и стал ему тайные слова на ухо говорить. Долго они шептались, а про что — не слыхать. Только и почуяли головотяпы,
как вор-новотор говорил: «Драть их, ваша княжеская светлость, завсегда очень свободно».
— А
как не умели вы жить на своей воле и
сами, глупые, пожелали себе кабалы, то называться вам впредь не головотяпами, а глуповцами.
Не шуми, мати зелена дубровушка!
Не мешай добру молодцу думу думати,
Как заутра мне, добру молодцу, на допрос идти
Перед грозного судью,
самого царя…
Между тем новый градоначальник оказался молчалив и угрюм. Он прискакал в Глупов,
как говорится, во все лопатки (время было такое, что нельзя было терять ни одной минуты) и едва вломился в пределы городского выгона,
как тут же, на
самой границе, пересек уйму ямщиков. Но даже и это обстоятельство не охладило восторгов обывателей, потому что умы еще были полны воспоминаниями о недавних победах над турками, и все надеялись, что новый градоначальник во второй раз возьмет приступом крепость Хотин.
Произошел обычный прием, и тут в первый раз в жизни пришлось глуповцам на деле изведать,
каким горьким испытаниям может быть подвергнуто
самое упорное начальстволюбие.
Напротив того, бывали другие, хотя и не то чтобы очень глупые — таких не бывало, — а такие, которые делали дела средние, то есть секли и взыскивали недоимки, но так
как они при этом всегда приговаривали что-нибудь любезное, то имена их не только были занесены на скрижали, [Скрижа́ли (церковно-славянск.) — каменные доски, на которых, по библейскому преданию, были написаны заповеди Моисея.] но даже послужили предметом
самых разнообразных устных легенд.
Он не без основания утверждал, что голова могла быть опорожнена не иначе
как с согласия
самого же градоначальника и что в деле этом принимал участие человек, несомненно принадлежащий к ремесленному цеху, так
как на столе, в числе вещественных доказательств, оказались: долото, буравчик и английская пилка.
Мало того, начались убийства, и на
самом городском выгоне поднято было туловище неизвестного человека, в котором, по фалдочкам, хотя и признали лейб-кампанца, но ни капитан-исправник, ни прочие члены временного отделения,
как ни бились, не могли отыскать отделенной от туловища головы.
Он уж подумывал, не лучше ли ему
самому воспользоваться деньгами, явившись к толстомясой немке с повинною,
как вдруг неожиданное обстоятельство дало делу совершенно новый оборот.
Но торжество «вольной немки» приходило к концу
само собою. Ночью, едва успела она сомкнуть глаза,
как услышала на улице подозрительный шум и сразу поняла, что все для нее кончено. В одной рубашке, босая, бросилась она к окну, чтобы, по крайней мере, избежать позора и не быть посаженной, подобно Клемантинке, в клетку, но было уже поздно.
Как бы то ни было, но деятельность Двоекурова в Глупове была, несомненно, плодотворна. Одно то, что он ввел медоварение и пивоварение и сделал обязательным употребление горчицы и лаврового листа, доказывает, что он был по прямой линии родоначальником тех смелых новаторов, которые спустя три четверти столетия вели войны во имя картофеля. Но
самое важное дело его градоначальствования — это, бесспорно, записка о необходимости учреждения в Глупове академии.
И действительно, Фердыщенко был до того прост, что летописец считает нужным неоднократно и с особенною настойчивостью остановиться на этом качестве,
как на
самом естественном объяснении того удовольствия, которое испытывали глуповцы во время бригадирского управления.
В ту же ночь в бригадировом доме случился пожар, который, к счастию, успели потушить в
самом начале. Сгорел только архив, в котором временно откармливалась к праздникам свинья. Натурально, возникло подозрение в поджоге, и пало оно не на кого другого, а на Митьку. Узнали, что Митька напоил на съезжей сторожей и ночью отлучился неведомо куда. Преступника изловили и стали допрашивать с пристрастием, но он,
как отъявленный вор и злодей, от всего отпирался.
С
самого вешнего Николы, с той поры,
как начала входить вода в межень, и вплоть до Ильина дня не выпало ни капли дождя.
Бригадир понял, что дело зашло слишком далеко и что ему ничего другого не остается,
как спрятаться в архив. Так он и поступил. Аленка тоже бросилась за ним, но случаю угодно было, чтоб дверь архива захлопнулась в ту
самую минуту, когда бригадир переступил порог ее. Замок щелкнул, и Аленка осталась снаружи с простертыми врозь руками. В таком положении застала ее толпа; застала бледную, трепещущую всем телом, почти безумную.
Как ни отбивались стрельчата,
как ни отговаривалась
сама Домашка, что она"против опчества идти не смеет", но сила, по обыкновению, взяла верх.
Не успели пушкари опамятоваться от этого зрелища,
как их ужаснуло новое; загудели на соборной колокольне колокола, и вдруг
самый большой из них грохнулся вниз.
Полагают, что Боголепов в пьяном виде курил трубку и заронил искру в сенную труху, но так
как он
сам при этом случае сгорел, то догадка эта настоящим образом в известность не приведена.
И началась тут промеж глуповцев радость и бодренье великое. Все чувствовали, что тяжесть спала с сердец и что отныне ничего другого не остается,
как благоденствовать. С бригадиром во главе двинулись граждане навстречу пожару, в несколько часов сломали целую улицу домов и окопали пожарище со стороны города глубокою канавой. На другой день пожар уничтожился
сам собою вследствие недостатка питания.
В этой крайности Бородавкин понял, что для политических предприятий время еще не наступило и что ему следует ограничить свои задачи только так называемыми насущными потребностями края. В числе этих потребностей первое место занимала, конечно, цивилизация, или,
как он
сам определял это слово,"наука о том, колико каждому Российской Империи доблестному сыну отечества быть твердым в бедствиях надлежит".
Более всего заботила его Стрелецкая слобода, которая и при предшественниках его отличалась
самым непреоборимым упорством. Стрельцы довели энергию бездействия почти до утонченности. Они не только не являлись на сходки по приглашениям Бородавкина, но, завидев его приближение, куда-то исчезали, словно сквозь землю проваливались. Некого было убеждать, не у кого было ни о чем спросить. Слышалось, что кто-то где-то дрожит, но где дрожит и
как дрожит — разыскать невозможно.
Полезли люди в трясину и сразу потопили всю артиллерию. Однако
сами кое-как выкарабкались, выпачкавшись сильно в грязи. Выпачкался и Бородавкин, но ему было уж не до того. Взглянул он на погибшую артиллерию и, увидев, что пушки, до половины погруженные, стоят, обратив жерла к небу и
как бы угрожая последнему расстрелянием, начал тужить и скорбеть.
На другой день, едва позолотило солнце верхи соломенных крыш,
как уже войско, предводительствуемое Бородавкиным, вступало в слободу. Но там никого не было, кроме заштатного попа, который в эту
самую минуту рассчитывал, не выгоднее ли ему перейти в раскол. Поп был древний и скорее способный поселять уныние, нежели вливать в душу храбрость.
Бросились искать, но
как ни шарили, а никого не нашли.
Сам Бородавкин ходил по улице, заглядывая во все щели, — нет никого! Это до того его озадачило, что
самые несообразные мысли вдруг целым потоком хлынули в его голову.
Вероятнее всего, ему было совестно, что он,
как Антоний в Египте, ведет исключительно изнеженную жизнь, и потому он захотел уверить потомство, что иногда и
самая изнеженность может иметь смысл административно-полицейский.
Впрочем, мы не последуем за летописцем в изображении этой слабости, так
как желающие познакомиться с нею могут почерпнуть все нужное из прилагаемого сочинения:"О благовидной градоначальников наружности", написанного
самим высокопоставленным автором.
Как бы то ни было, но Беневоленский настолько огорчился отказом, что удалился в дом купчихи Распоповой (которую уважал за искусство печь пироги с начинкой) и, чтобы дать исход пожиравшей его жажде умственной деятельности, с упоением предался сочинению проповедей. Целый месяц во всех городских церквах читали попы эти мастерские проповеди, и целый месяц вздыхали глуповцы, слушая их, — так чувствительно они были написаны!
Сам градоначальник учил попов,
как произносить их.
Каким образом об этих сношениях было узнано — это известно одному богу; но кажется, что
сам Наполеон разболтал о том князю Куракину во время одного из своих petits levе́s. [Интимных утренних приемов (франц.).] И вот в одно прекрасное утро Глупов был изумлен, узнав, что им управляет не градоначальник, а изменник, и что из губернии едет особенная комиссия ревизовать его измену.
Нельзя сказать, чтоб предводитель отличался особенными качествами ума и сердца; но у него был желудок, в котором,
как в могиле, исчезали всякие куски. Этот не весьма замысловатый дар природы сделался для него источником живейших наслаждений. Каждый день с раннего утра он отправлялся в поход по городу и поднюхивал запахи, вылетавшие из обывательских кухонь. В короткое время обоняние его было до такой степени изощрено, что он мог безошибочно угадать составные части
самого сложного фарша.
Что происходит в тех слоях пучины, которые следуют непосредственно за верхним слоем и далее, до
самого дна? пребывают ли они спокойными, или и на них производит свое давление тревога, обнаружившаяся в верхнем слое? — с полною достоверностью определить это невозможно, так
как вообще у нас еще нет привычки приглядываться к тому, что уходит далеко вглубь.
Прежде нежели начать доказывать, надобно еще заставить себя выслушать, а
как это сделать, когда жалобщик
самого себя не умеет достаточно убедить, что его не следует истреблять?
Как нарочно, это случилось в ту
самую пору, когда страсть к законодательству приняла в нашем отечестве размеры чуть-чуть не опасные; канцелярии кипели уставами,
как никогда не кипели сказочные реки млеком и медом, и каждый устав весил отнюдь не менее фунта.
Было время, — гремели обличители, — когда глуповцы древних Платонов и Сократов благочестием посрамляли; ныне же не токмо
сами Платонами сделались, но даже того горчае, ибо едва ли и Платон хлеб божий не в уста, а на пол метал,
как нынешняя некая модная затея то делать повелевает".
Тут только понял Грустилов, в чем дело, но так
как душа его закоснела в идолопоклонстве, то слово истины, конечно, не могло сразу проникнуть в нее. Он даже заподозрил в первую минуту, что под маской скрывается юродивая Аксиньюшка, та
самая, которая, еще при Фердыщенке, предсказала большой глуповский пожар и которая во время отпадения глуповцев в идолопоклонстве одна осталась верною истинному богу.
Да, это именно те
самые пепельные кудри, та
самая матовая белизна лица, те
самые голубые глаза, тот
самый полный и трепещущий бюст; но
как все это преобразилось в новой обстановке,
как выступило вперед лучшими, интереснейшими своими сторонами!
— Но не лучше ли будет, ежели мы удалимся в комнату более уединенную? — спросил он робко,
как бы
сам сомневаясь в приличии своего вопроса.
Извольте
сами рассмотреть, не видится ли тут
какого не совсем выгодного для вас предзнаменования?"
—
Сам ли ты зловредную оную книгу сочинил? а ежели не
сам, то кто тот заведомый вор и сущий разбойник, который таковое злодейство учинил? и
как ты с тем вором знакомство свел? и от него ли ту книжицу получил? и ежели от него, то зачем, кому следует, о том не объявил, но, забыв совесть, распутству его потакал и подражал? — так начал Грустилов свой допрос Линкину.
Яшенька, с своей стороны, учил, что сей мир, который мы думаем очима своима видети, есть сонное некое видение, которое насылается на нас врагом человечества, и что
сами мы не более
как странники, из лона исходящие и в оное же лоно входящие.
Как бы то ни было, но безобразная глуповская затея разрешилась гораздо неожиданнее и совсем не от тех причин, которых влияние можно было бы предполагать
самым естественным.
В заключение по три часа в сутки маршировал на дворе градоначальнического дома один, без товарищей, произнося
самому себе командные возгласы и
сам себя подвергая дисциплинарным взысканиям и даже шпицрутенам («причем бичевал себя не притворно,
как предшественник его, Грустилов, а по точному разуму законов», — прибавляет летописец).
Минуты этой задумчивости были
самыми тяжелыми для глуповцев.
Как оцепенелые застывали они перед ним, не будучи в силах оторвать глаза от его светлого,
как сталь, взора. Какая-то неисповедимая тайна скрывалась в этом взоре, и тайна эта тяжелым, почти свинцовым пологом нависла над целым городом.
За все это он получал деньги по справочным ценам, которые
сам же сочинял, а так
как для Мальки, Нельки и прочих время было горячее и считать деньги некогда, то расчеты кончались тем, что он запускал руку в мешок и таскал оттуда пригоршнями.
Самая книга"О водворении на земле добродетели"была не что иное,
как свод подобных афоризмов, не указывавших и даже не имевших целью указать на какие-либо практические применения.
— Погоди. И за те твои бессовестные речи судил я тебя, Ионку, судом скорым, и присудили тако: книгу твою, изодрав, растоптать (говоря это, Бородавкин изодрал и растоптал), с тобой же
самим, яко с растлителем добрых нравов, по предварительной отдаче на поругание, поступить,
как мне, градоначальнику, заблагорассудится.
Как ни запуганы были умы, но потребность освободить душу от обязанности вникать в таинственный смысл выражения"курицын сын"была настолько сильна, что изменила и
самый взгляд на значение Угрюм-Бурчеева.
Происходили беспрерывные совещания по ночам; там и сям прорывались одиночные случаи нарушения дисциплины; но все это было как-то до такой степени разрозненно, что в конце концов могло
самою медленностью процесса возбудить подозрительность даже в таком убежденном идиоте,
как Угрюм-Бурчеев.