Неточные совпадения
Есть множество средств сделать человеческое существование постылым, но едва ли
не самое верное из
всех — это заставить человека посвятить себя культу самосохранения. Решившись на такой подвиг, надлежит победить в себе всякое буйство духа и признать свою жизнь низведенною на степень бесцельного мелькания на
все то время, покуда будет длиться искус животолюбия.
Я знаю даже старушек, у которых, подобно старым, ассигнациям, оба нумера давно потеряны, да и портрет поврежден, но которые тем
не менее подчиняли себя
всем огорчениям курсового лечения, потому что нигде, кроме курортов, нельзя встретить такую массу мужских панталон и, стало быть, нигде нельзя так целесообразно освежить потухающее воображение.
И заметьте, что, как
все народные пословицы, она имеет в виду
не празднолюбца, а человека, до истощения сил тянувшего выпавшее на его долю жизненное тягло.
Пусть дойдет до них мой голос и скажет им, что даже здесь, в виду башни, в которой, по преданию, Карл Великий замуровал свою дочь (здесь
все башни таковы, что в каждой кто-нибудь кого-нибудь замучил или убил, а у нас башен нет), ни на минуту
не покидало меня представление о саранче, опустошившей благословенные чембарские пажити.
Но если бы и действительно глотание Kraenchen, в соединении с ослиным молоком, способно было дать бессмертие, то и такая перспектива едва ли бы соблазнила меня. Во-первых, мне кажется, что бессмертие, посвященное непрерывному наблюдению, дабы в организме
не переставаючи совершался обмен веществ, было бы отчасти дурацкое; а во-вторых, я настолько совестлив, что
не могу воздержаться, чтоб
не спросить себя: ежели
все мы, культурные люди, сделаемся бессмертными, то при чем же останутся попы и гробовщики?
В заключение настоящего введения, еще одно слово. Выражение «бонапартисты», с которым читателю
не раз придется встретиться в предлежащих эскизах, отнюдь
не следует понимать буквально. Под «бонапартистом» я разумею вообще всякого, кто смешивает выражение «отечество» с выражением «ваше превосходительство» и даже отдает предпочтение последнему перед первым. Таких людей во
всех странах множество, а у нас до того довольно, что хоть лопатами огребай.
Прежде
всего они удостоверились, что у нас нет ни чумы, ни иных телесных озлоблений (за это удостоверение нас заставляют уплачивать в петербургском германском консульстве по 75 копеек с паспорта, чем крайне оскорбляются выезжающие из России иностранцы, а нам оскорбляться
не предоставлено), а потом сказали милостивое слово: der Kurs 213 пф., то есть русский рубль с лишком на марку стоит дешевле против нормальной цены.
В заключение, обыскав наши багажи (весьма, впрочем, деликатно) и удостоверившись по нашим простодушным физиономиям, что отныне
все марки и пфенниги, сколько бы таковых у нас ни оказалось, мы
не токмо за страх, но и за совесть обязываемся сполна расходовать на пользу германского отечества, объявили нас от митирогнозии свободными 6.
Другие во всеуслышание роптали, что никакой «заграницы»
не нужно и что
всю эту «заграницу» выдумали их дамочки, которые, под предлогом исправления супружеских почек и легких, собрались ловить по курзалам бонапартистов
всех наименований.
И
всем, казалось, говорили:
не таите помышлений ваших, ибо нынче у нас в Петербурге… вольно!
Почему на берегах Вороны говорили одно, а на берегах Прегеля другое — это я решить
не берусь, но положительно утверждаю, что никогда в чембарских палестинах я
не видал таких «буйных» хлебов, какие мне удалось видеть нынешним летом между Вержболовом и Кенигсбергом, и в особенности дальше, к Эльбингу. Это было до такой степени неожиданно (мы
все заранее зарядились мыслью, что у немца хоть шаром покати и что без нашего хлеба немец подохнет), что некто из ехавших рискнул даже заметить...
— И мужики тоже бьются. Никто здесь на землю
не надеется,
все от нее бегут да около кое-чего побираются. Вон она, мельница-то наша, который уж месяц пустая стоит! Кругом на двадцать верст другой мельницы нет, а для нашей вряд до Филиппова заговенья 16 помолу достанет. Вот хлеба-то здесь каковы!
Между тем наш поезд на
всех парах несся к Кенигсбергу; в глазах мелькали разноцветные поля, луга, леса и деревни. Физиономия крестьянского двора тоже значительно видоизменилась против довержболовской. Изба с выбеленными стенами и черепичной крышей глядела веселее, довольнее, нежели довержболовский почерневший сруб с всклокоченной соломенной крышей. Это было жилище,а
не изба в той форме, в какой мы, русские, привыкли себе ее представлять.
Но говорящие таким образом прежде
всего забывают, что существует громадная масса мещан, которая исстари
не имеет иных средств существования, кроме личного труда, и что с упразднением крепостного права к мещанам присоединилась еще целая масса бывших дворовых людей, которые еще менее обеспечены, нежели мещане.
Допустим, что признание это еще робкое и неполное и что господин Гехт, конечно, употребит
все от него зависящее, чтоб
не допустить его чрезмерного распространения, но несомненно, что просвет уже существует и что кнехтам от этого хоть капельку да веселее.
Такому обществу ничего другого
не остается, как дать подписку, что члены его
все до единого, от мала до велика, во всякое время помирать согласны.
— Еще бы! Поймите, разве естественно, чтоб человек сам себе зложелательствовал! Лесу
не руби! ах, черт побери! Да я сейчас
весь лес на сруб продал… ха-ха!
— Ха-ха! ведь и меня наделили! Как же! заполучил-таки тысячки две чернозёмцу! Вот так потеха была! Хотите? — говорят. Ну, как, мол,
не хотеть: с моим, говорю, удовольствием! А! какова потеха! Да, батенька, только у нас такие дела могут даром проходить!Да-с, только у нас-с. Общественного мнения нет, печать безмолвствует — валяй по
всем по трем! Ха-ха!
Правда, остаются еще мировые суды и земства, около которых можно бы кой-как пощечиться, но, во-первых, ни те, ни другие
не в силах приютить в своих недрах
всех изувеченных жизнью, а, во-вторых, разве «благородному человеку» можно остаться довольным какими-нибудь полуторами-двумя тысячами рублей, которые предоставляет нищенское земство?
Как я уже сказал выше, мне пришлось поместиться в одном спальном отделении с бесшабашными советниками. Натурально, мы некоторое время дичились друг друга. Старики вполголоса переговаривались между собой и, тихо воркуя, сквернословили. Оба были недовольны, оба ссылались на графа Михаила Николаевича и на графа Алексея Андреича, оба сетовали
не то на произвол власти,
не то на умаление ее —
не поймешь, на что именно. Но что меня
всего больше огорчило — оба искали спасения… в конституции!!
Конечно, если бы он
весь подох, без остатка — это было бы для меня лично прискорбно, но ведь мое личное воззрение никому
не нужно, а сверх того, я убежден, что поголовного умертвия все-таки
не будет и что ваши превосходительства хоть сколько-нибудь на раззавод да оставите.
—
Не прогневаться! — цыркнул было Дыба, но опять спохватился и продолжал: — Позвольте, однако ж! если бы мы одни на
всем земном шаре жили, конечно, тогда
все равно… Но ведь нам и без того в Европу стыдно нос показать… надо же принять это в расчет… Неловко.
— А если неловко, то надо такой суд устроить, чтоб он был и
все равно как бы его
не было!
После такого категорического ответа Удаву осталось только щелкнуть языком и замолчать. Но Дыба
все еще
не считал тему либерализма исчерпанною.
— Вот вы бы
все это напечатали, — сказал он
не то иронически,
не то серьезно, — в том самом виде, как мы сейчас говорили… Вероятно, со стороны начальства препятствий
не будет?
— У нас
все существует, ваши превосходительства, только нам
не всегда это известно. Я знаю, что многие отрицают существование свободы печати, но я —
не отрицаю.
— Господин! вы в высшей степени возбудили во мне любопытство! Конечно, мне следовало
не иначе принять ваше предложение, как с позволения моих добрых родителей; но так как в эту минуту они находятся в поле, и сверх того мне известно, что они тоже очень жалостливы к бедным, то надеюсь, что они
не найдут ничего дурного в том, что я познакомлюсь с мальчиком без штанов. Поэтому если вы можете пригласить сюда моего бедного товарища, то я
весь к его услугам.
Мальчик в штанах. Мне в штанах очень хорошо. И если б моим добрым родителям угодно было лишить меня этого одеяния, то я
не иначе понял бы эту меру, как в виде справедливого возмездия за мое неодобрительное поведение. И, разумеется, употребил бы
все меры, чтоб вновь возвратить их милостивое ко мне расположение!
Было время, когда и в нашем прекрасном отечестве
все жители состояли как бы под следствием и судом, когда воздух был насыщен сквернословием и когда всюду, где бы ни показался обыватель, навстречу ему несся один неумолимый окрик: куда лезешь?
не твое дело!
Мальчик без штанов (тронутый).Это, брат, правда твоя, что мало хорошего
всю жизнь из-под суда
не выходить. Ну, да что уж! Лучше давай насчет хлебов… Вот у вас хлеба хорошие, а у нас
весь хлеб нынче саранча сожрала!
Слушайте, дети! — сказал он нам, — вы должны жалеть Россию
не за то только, что половина ее чиновников и
все без исключения аптекаря — немцы, но и за то, что она с твердостью выполняет свою историческую миссию.
Мальчик без штанов. Ну, у нас, брат,
не так. У нас бы
не только яблоки съели, а и ветки-то бы
все обломали! У нас, намеднись, дядя Софрон мимо кружки с керосином шел — и тот
весь выпил!
Мальчик в штанах. Отец мой сказывал, что он от своего дедушки слышал, будто в его время здешнее начальство ужасно скверно ругалось. И
все тогдашние немцы до того от этого загрубели, что и между собой стали скверными словами ругаться. Но это было уж так давно, что и старики теперь ничего подобного
не запомнят.
Мальчик без штанов. А нас, брат, так и сейчас походя ругают. Кому
не лень, только тот
не ругает, и
всё самыми скверными словами. Даже нам надоело слушать. Исправник ругается, становой ругается, посредник ругается, старшина ругается, староста ругается, а нынче еще урядников ругаться наняли 39.
Мы, немцы, имеем старинную культуру, у нас есть солидная наука, блестящая литература, свободные учреждения, а вы делаете вид, как будто
все это вам
не в диковину.
[Прошу читателя помнить, что
все это происходит в сновидении, и
не удивляться, что немецкий мальчик выражается
не вполне свойственным его возрасту языком.
Все вас боятся, никто от вас ничего
не ждет, кроме подвоха.
Всю жизнь он слыл фатюем, фетишом, фалалеем; теперь он во что бы то ни стало хочет доказать, что по природе он совсем
не фатюй, и ежели являлся таковым в своем отечестве, то или потому только, что его «заела среда», или потому, что это было согласно с видами начальства.
Возьмите самые простые сельскохозяйственные задачи, предстоящие культурному человеку, решившемуся посвятить себя деревне, каковы, например: способы пользоваться землею, расчеты с рабочими, степень личного участия в прибылях, привлечение к этим прибылям батрака и т. п. — разве
все это
не находится в самой несносной зависимости от каких-то волшебных веяний, сущность которых даже
не для всякого понятна?
И, что
всего удивительнее, благодаря Колупаевым и споспешествующим им quibus auxiliis, [покровителям] сам мужик почти убежден, что только вредный и преисполненный превратных толкований человек может
не обсчитать его.
Прошу читателя извинить меня, что я так часто повторяю фразу о вывернутых назад руках. По-видимому, это самая употребительная и самая совершенная из
всех форм исследования, допускаемых обитателями российских палестин в наше просвещенное время. И я убежден, что всякий добросовестный урядник совершенно серьезно подтвердит, что если б этого метода исследования
не существовало, то он был бы в высшей степени затруднен в отправлении своих обязанностей.
За
всем тем, отнюдь
не желая защищать превратные толкования, я все-таки думаю, что первая и наиболее обязательная добродетель для тех, которые, подобно урядникам, дают тон внутренней политике, есть терпение.
Конечно, «мальчик в штанах» был отчасти прав, говоря: «вам, русским,
все надоело: и сквернословие, и Колупаев, и тумаки, да ведь до этого никому дела нет?», но сдается мне, что и «мальчик без штанов»
не был далек от истины, настойчиво повторяя: надоело, надоело, надоело…
Так вот оно как. Мы, русские, с самого Петра I усердно"учим по-немецку"и
все никакого случая поймать
не можем, а в Берлине уж и теперь"случай"предвидят, и, конечно,
не для того, чтоб читать порнографическую литературу г. Цитовича, учат солдат"по-русску". Разумеется, я
не преминул сообщить об этом моим товарищам по скитаниям, которые нашли, что факт этот служит новым подтверждением только что формулированного решения: да, Берлин ни для чего другого
не нужен, кроме как для человекоубивства.
Несколько скучный, как бы страдающий головной болью, он привлекал очень немного иностранцев, и ежели тем
не менее из
всех сил бился походить на прочие столицы, с точки зрения монументов и дворцов, то делал это pro domo, [для себя] чтоб верные подданные прусской короны имели повод гордиться, что и их короли
не отказывают себе в монументах.
Во-вторых, сознавая себя
не безусловно немецким городом, он из
всех сил старался быть немецким.
Все это, разумеется, делалось довольно экономно (и
не без примеси коварства), но, право, даже экономно-коварное покровительство наукам все-таки лучше, нежели натиск и быстрота.
Недостатка в движении, конечно, нет (да и
не может
не быть движения в городе с почти миллионным населением), но это какое-то озабоченное, почти вымученное движение, как будто
всем этим двигающимся взад и вперед людям до смерти хочется куда-то убежать.
Ту же щемящую скуку, то же отсутствие непоказной жизни вы встречаете и на улицах Берлина. Я согласен, что в Берлине никому
не придет в голову, что его"занапрасно"сведут в участок или обругают, но, по мнению моему, это придает уличной озабоченности еще более удручающий характер. Кажется, что
весь этот люд высыпал на улицу затем, чтоб купить на грош колбасы; купил, и бежит поскорей домой, как бы знакомые
не увидели и
не выпросили.
Даже в Баден-Бадене, в Эмсе мне делалось жутко, когда, бывало, привезут в курзал из Раштата или из Кобленца несколько десятков офицеров, чтоб доставить удовольствие a ces dames. [дамам]
Не потому жутко, чтоб я боялся, что офицер кликнет городового, а потому, что он
всем своим складом, посадкой, устоем, выпяченной грудью, выбритым подбородком так и тычет в меня: я — герой!