Неточные совпадения
Затем еще шесть бутылок, еще шесть бутылок и еще…
Я вновь возвращаюсь домой в пять часов ночи, но на сей раз уже с меньшею гордостью сознаю, что хотя и не с пяти часов пополудни, но все-таки
другой день сряду ложусь в постель усталый и с отягченной винными парами головой.
А дяденька у
меня был, так у него во всякой комнате было по шкапику, и во всяком шкапике по графинчику, так что все времяпровождение его заключалось в том: в одной комнате походит и выпьет, потом в
другой походит и выпьет, покуда не обойдет весь дом. И ни малейшей скуки, ни малейшего недовольства жизнью!
Что может быть глупее, как сдернуть скатерть с вполне сервированного стола, и, тем не менее, для человека, занимающегося подобными делами, это не просто глупость, а молодечество и даже, в некотором роде, рыцарский подвиг, в основе которого лежит убеждение:
другие мимо этого самого стола пробираются боком, а
я подхожу и прямо сдергиваю с него скатерть!
— Мы курице не можем сделать зла! — ma parole! [честное слово!] говорил
мне на днях мой
друг Сеня Бирюков, — объясни же
мне, ради Христа, какого рода роль мы играем в природе?
И
я ничего не мог ни возразить, ни объяснить, ибо знаю, что, по утвердившемуся на улице понятию, обладание властью действительно равносильно возможности гнуть в бараний рог и что в этом смысле мы, точно, никакой власти не имеем. Или, быть может, мы имеем ее в каком-нибудь
другом смысле?.. Risum teneatis, amici!
Не было речи ни об улучшениях, ни о преимуществах той или
другой системы, ни о замене человеческого труда машинным (об исключениях, разумеется,
я не говорю), но была бесконечная ходьба, неумолкаемое галдение, понукание и помыкание во всех видах и, наконец, та надоедливая придирчивость, которая положила основание пословице: свой глазок-смотрок.
А ведь и у
меня, точно так же как и у дедушки, кроме «спрашиванья», никаких
других распорядительных средств по части сельского хозяйства не имеется.
— Теперь
я другую линию повел. Железнодорожную-то часть бросил.
Я свое дело сделал, указал на Изюм — нельзя? — стало быть, куда хочешь, хоть к черту-дьяволу дороги веди — мое дело теперь сторона! А
я нынче по административной части гусара запустил. Хочу в губернаторы. С такими, скажу вам, людьми знакомство свел — отдай все, да и мало!
— Еще бы. И
я прожект о расточении написал. Ведь и
мне, батюшка, пирожка-то хочется! Не удалось в одном месте — пробую в
другом. Там побываю, в
другом месте прислушаюсь — смотришь, ан помаленьку и привыкаю фразы-то округлять.
Я нынче по очереди каждодневно в семи домах бываю и везде только и дела делаю, что прожекты об уничтожении выслушиваю.
— Рад-с. Нам, консерваторам, не мешает как можно теснее стоять
друг около
друга. Мы страдали изолированностью — и это нас погубило. Наши противники сходились между собою, обменивались мыслями — и в этом обмене нашли свою силу. Воспользуемся же этою силой и мы.
Я теперь принимаю всех, лишь бы эти все гармонировали с моим образом мыслей; всех… vous concevez? [понимаете?]
Я, впрочем, надеюсь, что вы консерватор?
Один принимает у себя
другого и думает: «С каким бы
я наслаждением вышвырнул тебя, курицына сына, за окно, кабы…», а
другой сидит и тоже думает: «С каким бы
я наслаждением плюнул тебе, гнусному пыжику, в лицо, кабы…» Представьте себе, что этого «кабы» не существует — какой обмен мыслей вдруг произошел бы между собеседниками!
Теперь
я кончаю мой
другой труд — «об уничтожении», который,
я надеюсь…
Но у
меня есть
другой небольшой труд, который
я немного погодя, lorsque nous serons au complet, [когда мы будем в полном составе.] буду иметь честь прочесть вам.
— Mais oui! mais comment donc! un tout petit projet! Mais avec plaisir! [Да! конечно! совсем маленький проект! С удовольствием!] — на скорую руку выговорил
я, и вслед за тем употребил очень ловкий маневр, чтобы незаметным образом отделиться от этой группы и примкнуть к
другой.
На
другой день утром, вероятно в видах скорейшего вытрезвления, Прокоп принес
мне знаменитый проект «о расстрелянии и благих оного последствиях», составленный ветлужским помещиком Поскудниковым.
И еще два вечера провел
я в обществе испуганных людей и ничего
другого не слышал, кроме возгласа: куда мы идем? Но после пятого вечера со
мной случилось нечто совсем необыкновенное.
Вскакиваю, оглядываюсь и вижу, что мы в какой-то совершенно неизвестной квартире; что
я лежу на диване, а на
другом диване лежит Прокоп.
Мною овладел страх.
Можно себе представить, как изумило
меня это обстоятельство, когда
я, переночевав в «Британии» на бильярде, на
другой день проснулся!
Если б кто-нибудь спросил
меня, что со
мною делается,
я положительно ничего
другого не нашелся бы ответить, кроме этого странного слова «сосет».
Вот Прокоп — так тот мигом поправился. Очевидно, на него даже реформы не действуют. Голова у него трещала всего один день, а на
другой день он уже прибежал ко
мне как ни в чем не бывало и навалил на стол целую кипу проектов.
Дедушка Матвей Иваныч на этот счет совершенно искренно говорил: жить там, где все
другие имеют право, подобно
мне, жить, —
я не могу! Не могу, сударь,
я стерпеть, когда вижу, что хам идет мимо
меня и кочевряжится! И будь этот хам хоть размиллионер, хоть разоткупщик, все-таки
я ему напомню (действием, государь мой, напомню, действием!), что телесное наказание есть удел его в этом мире! Хоть тысячу рублей штрафу заплачу, а напомню.
Такова была дедушкина мораль, и
я, с своей стороны, становясь на его точку зрения, нахожу эту мораль совершенно естественною. Нельзя жить так, как желал жить дедушка, иначе, как под условием полного исчезновения жизни в
других. Дедушка это чувствовал всем нутром своим, он знал и понимал, что если мир, по малой мере верст на десять кругом, перестанет быть пустыней, то он погиб. А мы?!
— Послушай, мой
друг, — говорю
я ему на днях, — отчего это тебе так претит, что и
другой рядом с тобой жить хочет?
— А по-твоему, как? по-твоему, стало быть,
другой у
меня изо рту куски станет рвать, а
я молчи!
Филоверитов стоял передо
мной, как живой. Длинный, змееобразный, он взвивался, складывался пополам, ползал. Голос у него был детский, плачущий, на глазах дрожали слезы крокодила. И он так вкрадчиво смотрел на
меня этими глазами, как будто говорил: а хочешь, мой
друг,
я засажу тебя за эфиопские спряжения?
Не знаю, как
другие, но
я поступил бы прямо и откровенно, то есть сказал бы: все сие навсегда прекратить!
И когда Прокоп или кто-нибудь
другой из «наших» начинают хвастаться передо
мною своими эмансипаторскими и реформаторскими подвигами, то
я всегда очень деликатно даю почувствовать им, что теперь, когда все вообще хвастаются без труда, ничего не стоит, конечно, прикинуть два-три словечка себе в похвалу, но было время…
Так говорю
я в упор хвастуну Прокопу, и этого напоминания совершенно достаточно, чтобы заставить его понизить тон. Ибо как он ни мало развит, но все-таки понимает, что написать"Маланью"в такое время, когда даже в альбомы девицам ничего
другого не писали, кроме...
С искаженным от ужаса лицом он вскакивал с одра своего, схватывал в руки кочергу и начинал мешать ею в холодной печке, а
я между тем перевертывался на
другой бок и продолжал себе потихоньку грезить:"Добрый
я! добрый!"
Но едва
я успеваю перевернуться на
другой бок, как опять сон.
Поэтому, когда
я встречаю на улице человека, который с лучезарною улыбкой на лице объявляет
мне, что в пошехонском земстве совершился новый отрадный факт: крестьянин Семен Никифоров, увлеченный артельными сыроварнями, приобрел две новые коровы!
мне как-то невольно приходит на мысль: мой
друг! и Семен Никифоров, и артельные сыроварни — все это"осуществившиеся упования твоей юности"; а вот рассказал бы ты лучше, какие ты истории во сне видишь!
По временам он обращается ко
мне с словами:"Ну, ну! не бойсь! бог не без милости!"Но
я, с свойственною умирающим проницательностью, слышу в его словах нечто совсем
другое.
Например: у
других ничего не уродится, а у
меня всего уродится вдесятеро, и
я буду продавать свои произведения по десятерной цене.
Каким образом создалась эта круговая порука снисходительности —
я объяснить не берусь, но что порука эта была некогда очень крепка — это подтвердит каждый провинциал. Однажды
я был свидетелем оригинальнейшей сцены, в которой роль героя играл Прокоп. Он обличал (вовсе не думая, впрочем, ни о каких обличениях)
друга своего, Анемподиста Пыркова, в присвоении не принадлежащего ему имущества.
— Чего финиссе! Вот выпить с тобой —
я готов, да и то чтоб бутылка за семью печатями была! А
других делов иметь не согласен! Потому, ты сейчас: либо конфект от Эйнема подаришь, либо пирогом с начинкой угостишь! Уж это верно!
В
другой раз, за обедом у одного из почетнейших лиц города,
я услышал от соседа следующий наивный рассказ о двоеженстве нашего амфитриона.
Сколько раз они умоляли
меня (разумеется, каждая с глазу на глаз и по секрету от
другой) дозволить им"походить"за
мной, а ежели не им, то вот хоть Фофочке или Лелечке.
Они до того любили
меня, что ради
меня даже
друг друга возненавидели.
Но в ту минуту, когда
я пришел к этому заключению, должно быть,
я вновь, — перевернулся на
другой бок, потому что сонная моя фантазия вдруг оставила родные сени и перенесла
меня, по малой мере, верст за пятьсот от деревни Проплеванной.
Я вижу, что преступление, совершенное в минуту моей смерти, не должно остаться бесследным. Теперь уже идет дело о
другом, более тяжелом преступлении, и кто знает, быть может, невдолге этот самый Андрей… Не потребуется ли устранить и его, как свидетеля и участника совершенных злодеяний? А там Кузьму, Ивана, Петра? Душа моя с негодованием отвращается от этого зрелища и спешит оставить кабинет Прокопа, чтобы направить полет свой в людскую.
Да и вообще
я должен предупредить вас, что
я и в дальнейших действиях этого
друга не вижу ничего такого… одним словом, непохвального.
Конечно, быть может, на суде, когда наступит приличная обстоятельствам минута —
я от всего сердца желаю, чтобы эта минута не наступила никогда! —
я тоже буду вынужден квалифицировать известные действия известного «
друга» присвоенным им в законе именем; но теперь, когда мы говорим с вами, как порядочный человек с порядочным человеком, когда мы находимся в такой обстановке, в которой ничто не говорит о преступлении, когда, наконец, надежда на соглашение еще не покинула
меня…
— Позвольте, мы, кажется, продолжаем не понимать
друг друга. Вы изволите говорить, что платить тут не за что, а
я напротив того, придерживаюсь об этом предмете совершенно противоположного мнения. Поэтому
я постараюсь вновь разъяснить вам обстоятельства настоящего дела. Итак, приступим. Несколько времени тому назад, в Петербурге, в Гороховой улице, в chambres garnies, содержимых ревельской гражданкою Либкнехт…
—
Я решительно замечаю, — сказал он, — что мы не понимаем
друг друга.
Я допускаю, конечно, что вы можете желать сбавки пяти… ну, десяти процентов с рубля… Но предлагать вознаграждение до того ничтожное, и притом в такой странной форме…
— Да ты, с маймистами-то пьянствуя, видно, не слыхал, что на свете делается! Сами себя, любезный
друг, обкладываем! Сами в петлю лезем! Солдатчину на детей своих накликаем! Новые налоги выдумываем! Нет, ты
мне скажи — глупость-то какая!
— Что нельзя-то? Ты не грозись на
меня, а сказывай прямо: отчего ты не просишь, чтобы тебя, по примеру"
других", пороли? Ну, говори! не виляй!
— Ну, а
я"Маланьи"не писал и никакой земли безвозмездно не отдавал, а потому, как оно там — не знаю. И поронцы похулить не хочу, потому что без этого тоже нельзя. Сечь — как не сечь; сечь нужно! Да сам-то
я,
друг ты мой любезный, поротым быть не желаю!
— Донон — это само собой.
Я бы и в Париж скатал — это тоже само собой. Ну, а и кроме того… Вот у
меня молотилка уж
другой год не молотит… а там, говорят, еще жнеи да сеноворошилки какие-то есть! Это, брат, посерьезнее, чем у Донона текущий счет открыть.
— Кто? я-то не признаю?
я, брат, даже очень хорошо понимаю, что с самой этой эмансипации мы ничем
другим и не занимаемся, кроме как внезапными порывами чувств!
"Или, быть может, — мелькало у
меня в голове, — дело объясняется и еще проще. Пришло какому-нибудь либералу-гласному в голову сказать, что налоги, равномерно распределяемые, суть единственные, которые, по справедливости, следует назвать равномерно распределенными! —
другим эта мысль понравилась, а там и пошла пильня в ход".