Неточные совпадения
Арина Петровна, которая насквозь понимала не
только малейшие телодвижения, но
и тайные помыслы своих приближенных людей, немедленно обеспокоилась.
Сверх того, это был его приятель душевный
и кум —
и вдруг его в солдаты, ради того
только, что он, Антон Васильев, как сумб переметная, не сумел язык за зубами попридержать!
Сначала Арина Петровна отнеслась к этому новому занятию своего мужа брезгливо
и даже с волнением (в котором, однако ж, больше играла роль привычка властности, нежели прямая ревность), но потом махнула рукой
и наблюдала
только за тем, чтоб девки-поганки не носили барину ерофеича.
Она
только тогда дышала свободно, когда была одна со своими счетами
и хозяйственными предприятиями, когда никто не мешал ее деловым разговорам с бурмистрами, старостами, ключницами
и т. д.
О старшем сыне
и об дочери она даже говорить не любила; к младшему сыну была более или менее равнодушна
и только среднего, Порфишу, не то чтоб любила, а словно побаивалась.
Но богатенькие, допуская его в свою среду, все-таки разумели, что он им не пара, что он
только шут,
и в этом именно смысле установилась его репутация.
Когда он явился к матери с дипломом, Арина Петровна
только пожала плечами
и промолвила: дивлюсь!
Ополчение, впрочем, дошло
только до Харькова, как был заключен мир,
и Головлев опять вернулся в Москву.
Дело в том, что на Аннушку Арина Петровна имела виды, а Аннушка не
только не оправдала ее надежд, но вместо того на весь уезд учинила скандал. Когда дочь вышла из института, Арина Петровна поселила ее в деревне, в чаянье сделать из нее дарового домашнего секретаря
и бухгалтера, а вместо того Аннушка, в одну прекрасную ночь, бежала из Головлева с корнетом Улановым
и повенчалась с ним.
Она старалась
только как можно больше выжать из маленького имения, отделенного покойной Анне Владимировне,
и откладывать выжатое в опекунский совет.
И только. Но через три дня (вот оно — три раза-то прокричал!) она родила сына (вот оно — петушок-петушок!), которого
и назвали Порфирием, в честь старца-провидца…
И как ни сильно говорила в ней уверенность, что Порфишка-подлец
только хвостом лебезит, а глазами все-таки петлю накидывает, но ввиду такой беззаветности
и ее сердце не выдерживало.
Об одном
только грущу
и сомнением мучусь: не слишком ли утруждаете вы драгоценное ваше здоровье непрерывными заботами об удовлетворении не
только нужд, но
и прихотей наших?!
Ужели еще недостаточно, что вы, общая наша благодетельница, во всем себе отказываете
и, не щадя своего здоровья, все силы к тому направляете, дабы обеспечить свое семейство не
только нужным, но
и излишним?
—
Только не про меня — так, что ли, хочешь сказать? Да, дружище, деньжищ у нее — целая прорва, а для меня пятака медного жаль!
И ведь всегда-то она меня, ведьма, ненавидела! За что? Ну, да теперь, брат, шалишь! с меня взятки-то гладки, я
и за горло возьму! Выгнать меня вздумает — не пойду! Есть не даст — сам возьму! Я, брат, отечеству послужил — теперь мне всякий помочь обязан! Одного боюсь: табаку не будет давать — скверность!
— Ну, тогда я уж совсем мат;
только одна роскошь у меня
и осталась от прежнего великолепия — это табак! Я, брат, как при деньгах был, в день по четвертке Жукова выкуривал!
— Не помню. Кажется, что-то было. Я, брат, вплоть до Харькова дошел, а хоть убей — ничего не помню. Помню
только, что
и деревнями шли,
и городами шли, да еще, что в Туле откупщик нам речь говорил. Прослезился, подлец! Да, тяпнула-таки в ту пору горя наша матушка-Русь православная! Откупщики, подрядчики, приемщики — как
только Бог спас!
— А деньги на что! презренный металл на что? Мало ста тысяч — двести бери! Я, брат, коли при деньгах, ничего не пожалею,
только чтоб в свое удовольствие пожить! Я, признаться сказать, ей
и в ту пору через ефрейтора три целковеньких посулил — пять, бестия, запросила!
Пассажиры молча приступают к еде
и только загадочно переглядываются между собой.
Так идет дело до станции, с которой дорога повертывает на Головлево.
Только тут Степан Владимирыч несколько остепеняется. Он явно упадает духом
и делается молчаливым. На этот раз уж Иван Михайлыч ободряет его
и паче всего убеждает бросить трубку.
Время стоит еще раннее, шестой час в начале; золотистый утренний туман вьется над проселком, едва пропуская лучи
только что показавшегося на горизонте солнца; трава блестит; воздух напоен запахами ели, грибов
и ягод; дорога идет зигзагами по низменности, в которой кишат бесчисленные стада птиц.
Он припоминает свою старую головлевскую жизнь,
и ему кажется, что перед ним растворяются двери сырого подвала, что, как
только он перешагнет за порог этих дверей, так они сейчас захлопнутся, —
и тогда все кончено.
Отныне он будет один на один с злою старухою,
и даже не злою, а
только оцепеневшею в апатии властности.
Потянулся ряд вялых, безубразных дней, один за другим утопающих в серой, зияющей бездне времени. Арина Петровна не принимала его; к отцу его тоже не допускали. Дня через три бурмистр Финогей Ипатыч объявил ему от маменьки «положение», заключавшееся в том, что он будет получать стол
и одежду
и, сверх того, по фунту Фалера [Известный в то время табачный фабрикант, конкурировавший с Жуковым. (Примеч. М.Е. Салтыкова-Щедрина.)] в месяц. Он выслушал маменькину волю
и только заметил...
— Ну, уж там как хочешь разумей, а
только истинная это правда, что такое «слово» есть. А то еще один человек сказывал: возьми, говорит, живую лягушку
и положи ее в глухую полночь в муравейник; к утру муравьи ее всю объедят, останется одна косточка; вот эту косточку ты возьми,
и покуда она у тебя в кармане — что хочешь у любой бабы проси, ни в чем тебе отказу не будет.
С утра до вечера он голодал
и только об том
и думал, как бы наесться.
И вот теперь он с нетерпением ждал приезда братьев. Но при этом он совсем не думал о том, какое влияние будет иметь этот приезд на дальнейшую его судьбу (по-видимому, он решил, что об этом
и думать нечего), а загадывал
только, привезет ли ему брат Павел табаку
и сколько именно.
Только по вечерам было скучно, потому что земский уходил часов в восемь домой, а для него Арина Петровна не отпускала свечей, на том основании, что по комнате взад
и вперед шагать
и без свечей можно.
— Эхма! А было время, что
и я дупелей едал! едал, братец! Однажды с поручиком Гремыкиным даже на пари побился, что сряду пятнадцать дупелей съем, —
и выиграл!
Только после этого целый месяц смотреть без отвращения на них не мог!
Тем не менее Порфирий Владимирыч вышел из папенькинова кабинета взволнованный
и заплаканный, а Павел Владимирыч, как «истинно бесчувственный идол»,
только ковырял пальцем в носу.
— Умирать, мой друг, всем придется! — сентенциозно произнесла Арина Петровна, — не черные это мысли, а самые, можно сказать… божественные! Хирею я, детушки, ах, как хирею! Ничего-то во мне прежнего не осталось — слабость да хворость одна! Даже девки-поганки заметили это —
и в ус мне не дуют! Я слово — они два! я слово — они десять! Одну
только угрозу
и имею на них, что молодым господам, дескать, пожалуюсь! Ну, иногда
и попритихнут!
Подумайте
только: если б, при таком моем исступлении, вдруг кто-нибудь на озорство крикнул: тридцать пять тысяч даю! — ведь я, пожалуй, в беспамятстве-то
и все сорок надавала бы!
Последовало минутное молчание. Порфирий Владимирыч готов был ризы на себе разодрать, но опасался, что в деревне, пожалуй, некому починить их будет; Павел Владимирыч, как
только кончилась «сказка» о благоприобретении, сейчас же опустился,
и лицо его приняло прежнее апатичное выражение.
— Так вот я затем вас
и призвала, — вновь начала Арина Петровна, — судите вы меня с ним, со злодеем! Как вы скажете, так
и будет! Его осэдите — он будет виноват, меня осэдите — я виновата буду.
Только уж я себя злодею в обиду не дам! — прибавила она совсем неожиданно.
— Ну нет, это дудки!
И на порог к себе его не пущу! Не
только хлеба — воды ему, постылому, не вышлю!
И люди меня за это не осудят,
и Бог не накажет. На-тко! дом прожил, имение прожил — да разве я крепостная его, чтобы всю жизнь на него одного припасать? Чай, у меня
и другие дети есть!
Арина Петровна умолкла
и уставилась глазами в окно. Она
и сама смутно понимала, что вологодская деревнюшка
только временно освободит ее от «постылого», что в конце концов он все-таки
и ее промотает,
и опять придет к ней,
и что, как мать, она не может отказать ему в угле, но мысль, что ее ненавистник останется при ней навсегда, что он, даже заточенный в контору, будет, словно привидение, ежемгновенно преследовать ее воображение — эта мысль до такой степени давила ее, что она невольно всем телом вздрагивала.
Но Арина Петровна очень хорошо поняла, что Порфишка-кровопивец
только петлю закидывает,
и потому окончательно рассердилась.
— Добрая-то добрая, — согласился
и Степан Владимирыч, —
только вот солониной протухлой кормит!
— Теперь, брат, мне надолго станет! — сказал он, — табак у нас есть, чаем
и сахаром мы обеспечены,
только вина недоставало — захотим,
и вино будет! Впрочем, покуда еще придержусь — времени теперь нет, на погреб бежать надо! Не присмотри крошечку — мигом растащат! А видела, брат, она меня, видела, ведьма, как я однажды около застольной по стенке пробирался. Стоит это у окна, смотрит, чай, на меня да думает: то-то я огурцов не досчитываюсь, — ан вот оно что!
Сначала облака исчезнут
и все затянутся безразличной черной пеленою; потом куда-то пропадет лес
и Нагловка; за нею утонет церковь, часовня, ближний крестьянский поселок, фруктовый сад,
и только глаз, пристально следящий за процессом этих таинственных исчезновений, еще может различать стоящую в нескольких саженях барскую усадьбу.
Болезненная истома сковывает ум; во всем организме, несмотря на бездеятельность, чувствуется беспричинное, невыразимое утомление; одна
только мысль мечется, сосет
и давит —
и эта мысль: гроб! гроб! гроб!
Перед ним было
только настоящее в форме наглухо запертой тюрьмы, в которой бесследно потонула
и идея пространства,
и идея времени.
Трубка набивается
и закуривается машинально
и недокуренная опять выпадает из рук; язык что-то бормочет, но, очевидно,
только по привычке.
Но напрасны были все льстивые слова: Степан Владимирыч не
только не расчувствовался (Арина Петровна надеялась, что он ручку у ней поцелует)
и не обнаружил раскаяния, но даже как будто ничего не слыхал.
Казалось, он весь погрузился в безрассветную мглу, в которой нет места не
только для действительности, но
и для фантазии.
Не
только досужие, но
и рабочие люди разбрелись по углам
и улеглись в тень.
Только с кухни доносится дробное отбивание поварских ножей, предвещающее неизменную окрошку
и битки за обедом.
И только что я это выговорила, как вдруг это в комнате… такое благоухание! такое благоухание разлилось!
Только что начал он руки на молитву заводить — смотрит, ан в самом кумполе свет,
и голубь на него смотрит!» Вот с этих пор я себе
и положила: какова пора ни мера, а конец жизни у Сергия-троицы пожить!
Тогда как Порфиша
и себя
и семью — все вверил маменькиному усмотрению, Павел не
только ни об чем с ней не советуется, но даже при встречах как-то сквозь зубы говорит!