Неточные совпадения
— Было всего.
На другой
день приходит к Ивану Михайлычу, да сам же и рассказывает. И даже удивительно
это: смеется… веселый! словно бы его по головке погладили!
Так идет
дело до станции, с которой дорога повертывает
на Головлево. Только тут Степан Владимирыч несколько остепеняется. Он явно упадает духом и делается молчаливым.
На этот раз уж Иван Михайлыч ободряет его и паче всего убеждает бросить трубку.
Арина Петровна даже глаза зажмурила: так
это хорошо ей показалось, что все живут
на всем
на готовеньком, у всех-то все припасено, а она одна — целый-то
день мается да всем тяготы носит.
Стоит ли ограждать и ухичивать то, над устройством чего они
день и ночь выбиваются из сил, —
это не приходило ему
на ум, но он сознавал, что даже и
эти безымянные точки стоят неизмеримо выше его, что он и барахтаться не может, что ему нечего ни ограждать, ни ухичивать.
Тем не менее, когда ей однажды утром доложили, что Степан Владимирыч ночью исчез из Головлева, она вдруг пришла в себя. Немедленно разослала весь дом
на поиски и лично приступила к следствию, начав с осмотра комнаты, в которой жил постылый. Первое, что поразило ее, —
это стоявший
на столе штоф,
на дне которого еще плескалось немного жидкости и который впопыхах не догадались убрать.
— Она! именно она! И все Порфишке-кровопивцу передает! Сказывают, что у него и лошади в хомутах целый
день стоят,
на случай, ежели брат отходить начнет! И представьте,
на днях она даже мебель, вещи, посуду — всё переписала:
на случай, дескать, чтобы не пропало чего!
Это она нас-то, нас-то воровками представить хочет!
Павел Владимирыч вздрогнул, но молчал. Очень возможно, что при слове «капитал» он совсем не об инсинуациях Арины Петровны помышлял, а просто ему подумалось: вот и сентябрь
на дворе, проценты получать надобно… шестьдесят семь тысяч шестьсот
на пять помножить да
на два потом
разделить — сколько
это будет?
Она видела, как Иудушка, покрякивая, встал с дивана, как он сгорбился, зашаркал ногами (он любил иногда притвориться немощным: ему казалось, что так почтеннее); она понимала, что внезапное появление кровопивца
на антресолях должно глубоко взволновать больного и, может быть, даже ускорить развязку; но после волнений
этого дня на нее напала такая усталость, что она чувствовала себя точно во сне.
— И опять-таки скажу: хочешь сердись, хочешь не сердись, а не
дело ты говоришь! И если б я не был христианин, я бы тоже… попретендовать за
это на тебя мог!
Арина Петровна задумывается. Сначала ей приходит
на мысль: что, ежели и в самом
деле… прокляну? Так-таки возьму да и прокляну… прроклиннаю!! Потом
на смену
этой мысли поступает другой, более насущный вопрос: что-то Иудушка? какие-то проделки он там, наверху, проделывает? так, чай, и извивается! Наконец ее осеняет счастливая мысль.
Что
это ни
на что не похоже, что они в Погорелке никого не видят, кроме попа, который к тому же постоянно, при свидании с ними, почему-то заговаривает о
девах, погасивших свои светильники, и что вообще — «так нельзя».
Ночью она ворочалась с боку
на бок, замирая от страха при каждом шорохе, и думала: «Вот в Головлеве и запоры крепкие, и сторожа верные, стучат себе да постукивают в доску не уставаючи — спи себе, как у Христа за пазушкой!»
Днем ей по целым часам приходилось ни с кем не вымолвить слова, и во время
этого невольного молчания само собой приходило
на ум: вот в Головлеве — там людно, там есть и душу с кем отвести!
Среди
этой тусклой обстановки
дни проходили за
днями, один как другой, без всяких перемен, без всякой надежды
на вторжение свежей струи.
День потянулся вяло. Попробовала было Арина Петровна в дураки с Евпраксеюшкой сыграть, но ничего из
этого не вышло. Не игралось, не говорилось, даже пустяки как-то не шли
на ум, хотя у всех были в запасе целые непочатые углы
этого добра. Насилу пришел обед, но и за обедом все молчали. После обеда Арина Петровна собралась было в Погорелку, но Иудушку даже испугало
это намерение доброго друга маменьки.
— Постой, попридержи свои дерзости, дай мне досказать. Что
это не одни слова —
это я тебе сейчас докажу… Итак, я тебе давеча сказал: если ты будешь просить должного, дельного — изволь, друг! всегда готов тебя удовлетворить! Но ежели ты приходишь с просьбой не дельною — извини, брат!
На дрянные
дела у меня денег нет, нет и нет! И не будет — ты
это знай! И не смей говорить, что
это одни «слова», а понимай, что
эти слова очень близко граничат с
делом.
И все в доме стихло. Прислуга, и прежде предпочитавшая ютиться в людских, почти совсем бросила дом, а являясь в господские комнаты, ходила
на цыпочках и говорила шепотом. Чувствовалось что-то выморочное и в
этом доме, и в
этом человеке, что-то такое, что наводит невольный и суеверный страх. Сумеркам, которые и без того окутывали Иудушку, предстояло сгущаться с каждым
днем все больше и больше.
Проснувшись
на другой
день утром, она прошлась по всем комнатам громадного головлевского дома. Везде было пустынно, неприютно, пахло отчуждением, выморочностью. Мысль поселиться в
этом доме без срока окончательно испугала ее. «Ни за что! — твердила она в каком-то безотчетном волнении, — ни за что!»
— Об том-то я и говорю. И много можно сделать, и мало. Иногда много хочешь сделать, а выходит мало, а иногда будто и мало делается, ан смотришь, с Божьею помощью, все
дела незаметно прикончил. Вот ты спешишь, в Москве тебе побывать, вишь, надо, а зачем, коли тебя спросить, — ты и сама путем не сумеешь ответить. А по-моему, вместо Москвы-то, лучше бы
это время
на дело употребить.
— По-родственному? Чего же лучше, коли по-родственному? А сколько
это, поп, будет? шесть тысяч рублей, ежели
на месяцб
разделить, сколько
это будет?
— Однако, оглашенные вы, как я
на вас посмотрю! — тужила Арина Петровна, выслушавши
эти признания, — придется, видно, мне самой в
это дело взойти! На-тко, пятый месяц беременна, а у них даже бабушки-повитушки
на примете нет! Да ты хоть бы Улитке, глупая, показалась!
— Ну, так постой же, сударка! Ужо мы с тобой
на прохладе об
этом деле потолкуем! И как, и что — все подробно определим! А то ведь
эти мужчинки — им бы только прихоть свою исполнить, а потом отдувайся наша сестра за них, как знает!
Порфирий Владимирыч между тем продолжал с прежнею загадочностью относиться к беременности Евпраксеюшки и даже ни разу не высказался определенно относительно своей прикосновенности к
этому делу. Весьма естественно, что
это стесняло женщин, мешало их излияниям, и потому Иудушку почти совсем обросили и без церемонии гнали вон, когда он заходил вечером
на огонек в Евпраксеюшкину комнату.
— Вы бы, баринушка, остановили Евпраксеюшку-то. Конечно,
дело ее — девичье, непривычное, а вот хоть бы насчет белья… Целые вороха она
этого белья извела
на простыни да
на пеленки, а белье-то все тонкое.
Порфирий Владимирыч умолк. Он был болтлив по природе, и, в сущности, у него так и вертелось
на языке происшествие
дня. Но, очевидно, не созрела еще форма, в которой приличным образом могли быть выражены разглагольствия по
этому предмету.
И опять целый
день провел он в полном одиночестве, потому что Евпраксеюшка
на этот раз уже ни к обеду, ни к вечернему чаю не явилась, а ушла
на целый
день на село к попу в гости и возвратилась только поздно вечером.
Но только что он начал забываться
на этой мысли, только что начинал соображать, сколько в кадке может быть огурцов и сколько следует, при самом широком расчете, положить огурцов
на человека, как опять в голове мелькнул луч действительности и разом перевернул вверх
дном все его расчеты.
Словом сказать, как ни вертится Фока, а
дело слаживается, как хочется Порфирию Владимирычу. Но
этого мало: в самый момент, когда Фока уж согласился
на условия займа, является
на сцену какая-то Шелепиха. Так, пустошонка ледащая, с десятинку покосцу, да и то вряд ли… Так вот бы…
— И прекрасно. Когда-нибудь после съездишь, а покудова с нами поживи. По хозяйству поможешь — я ведь один! Краля-то
эта, — Иудушка почти с ненавистью указал
на Евпраксеюшку, разливавшую чай, — все по людским рыскает, так иной раз и не докличешься никого, весь дом пустой! Ну а покамест прощай. Я к себе пойду. И помолюсь, и
делом займусь, и опять помолюсь… так-то, друг! Давно ли Любинька-то скончалась?
Следуя
этому совету, Аннинька запечатала в конверт письмо и деньги и, возвратив
на другой
день все по принадлежности, успокоилась.
Аннинька проживала последние запасные деньги. Еще неделя — и ей не миновать было постоялого двора, наравне с девицей Хорошавиной, игравшей Парфенису и пользовавшейся покровительством квартального надзирателя.
На нее начало находить что-то вроде отчаяния, тем больше, что в ее номер каждый
день таинственная рука подбрасывала записку одного и того же содержания: «Перикола! покорись! Твой Кукишев». И вот в
эту тяжелую минуту к ней совсем неожиданно ворвалась Любинька.
Затем она невольно спросила себя: что такое, в самом
деле,
это сокровище? действительно ли оно сокровище и стоит ли беречь его? — и увы! не нашла
на этот вопрос удовлетворительного ответа. С одной стороны, как будто совестно остаться без сокровища, а с другой… ах, черт побери! да неужели же весь смысл, вся заслуга жизни в том только и должны выразиться, чтобы каждую минуту вести борьбу за сокровище?
Около семи часов дом начинал вновь пробуждаться. Слышались приготовления к предстоящему чаю, а наконец раздавался и голос Порфирия Владимирыча. Дядя и племянница садились у чайного стола, разменивались замечаниями о проходящем
дне, но так как содержание
этого дня было скудное, то и разговор оказывался скудный же. Напившись чаю и выполнив обряд родственного целования
на сон грядущий, Иудушка окончательно заползал в свою нору, а Аннинька отправлялась в комнату к Евпраксеюшке и играла с ней в мельники.
Опять раздавалось бренчанье гитары, опять поднимался гик: и-ах! и-ох! Далеко за полночь
на Анниньку, словно камень, сваливался сон.
Этот желанный камень
на несколько часов убивал ее прошедшее и даже угомонял недуг. А
на другой
день, разбитая, полуобезумевшая, она опять выползала из-под него и опять начинала жить.
На другой
день Аннинька ожидала поучений, но таковых не последовало. По обычаю, Порфирий Владимирыч целое утро просидел запершись в кабинете, но когда вышел к обеду, то вместо одной рюмки водки (для себя) налил две и молча, с глуповатой улыбкой указал рукой
на одну из них Анниньке.
Это было, так сказать, молчаливое приглашение, которому Аннинька и последовала.
Дело было в исходе марта, и Страстная неделя подходила к концу. Как ни опустился в последние годы Порфирий Владимирыч, но установившееся еще с детства отношение к святости
этих дней подействовало и
на него. Мысли сами собой настраивались
на серьезный лад; в сердце не чувствовалось никакого иного желания, кроме жажды безусловной тишины. Согласно с
этим настроением, и вечера утратили свой безобразно-пьяный характер и проводились молчаливо, в тоскливом воздержании.