Неточные совпадения
Говорит он без умолку, без связи перескакивая с одного предмета на
другой;
говорит и тогда, когда Иван Михайлыч слушает его, и тогда, когда последний засыпает под музыку его говора.
Порфиша вскинул глазами в потолок и грустно покачал головою, словно бы
говорил: «а-а-ах! дела! дела! и нужно же милого
друга маменьку так беспокоить! сидели бы все смирно, ладком да мирком — ничего бы этого не было, и маменька бы не гневалась… а-а-ах, дела, дела!» Но Арине Петровне, как женщине, не терпящей, чтобы течение ее мыслей было чем бы то ни было прерываемо, движение Порфиши не понравилось.
— После, мой
друг, после с тобой
поговорим. Ты думаешь, что офицер, так и управы на тебя не найдется! Найдется, голубчик, ах как найдется! Так, значит, вы оба от сэдбища отказываетесь?
Сыновья ушли, а Арина Петровна встала у окна и следила, как они, ни слова
друг другу не
говоря, переходили через красный двор к конторе. Порфиша беспрестанно снимал картуз и крестился: то на церковь, белевшуюся вдали, то на часовню, то на деревянный столб, к которому была прикреплена кружка для подаяний. Павлуша, по-видимому, не мог оторвать глаз от своих новых сапогов, на кончике которых так и переливались лучи солнца.
— Огурчики-то еще хороши, только сверху немножко словно поослизли, припахивают, ну, да уж пусть дворовые полакомятся, —
говорила Арина Петровна, приказывая отставить то ту, то
другую кадку.
— Ты, может быть, думаешь, что я смерти твоей желаю, так разуверься, мой
друг! Ты только живи, а мне, старухе, и горюшка мало! Что мне! мне и тепленько, и сытенько у тебя, и даже ежели из сладенького чего-нибудь захочется — все у меня есть! Я только насчет того
говорю, что у христиан обычай такой есть, чтобы в ожидании предбудущей жизни…
— Ну-ну-ну! успокойся! уйду! Знаю, что ты меня не любишь… стыдно, мой
друг, очень стыдно родного брата не любить! Вот я так тебя люблю! И детям всегда
говорю: хоть брат Павел и виноват передо мной, а я его все-таки люблю! Так ты, значит, не делал распоряжений — и прекрасно, мой
друг! Бывает, впрочем, иногда, что и при жизни капитал растащат, особенно кто без родных, один… ну да уж я поприсмотрю… А? что? надоел я тебе? Ну, ну, так и быть, уйду! Дай только Богу помолюсь!
— Прощай,
друг! не беспокойся! Почивай себе хорошохонько — может, и даст Бог! А мы с маменькой потолкуем да
поговорим — может быть, что и попридумаем! Я, брат, постненького себе к обеду изготовить просил… рыбки солененькой, да грибков, да капустки — так ты уж меня извини! Что? или опять надоел? Ах, брат, брат!.. ну-ну, уйду, уйду! Главное, мой
друг, не тревожься, не волнуй себя — спи себе да почивай! Хрр… хрр… — шутливо поддразнил он в заключение, решаясь наконец уйти.
— Мы, бабушка, целый день всё об наследствах
говорим. Он все рассказывает, как прежде, еще до дедушки было… даже Горюшкино, бабушка, помнит. Вот,
говорит, кабы у тетеньки Варвары Михайловны детей не было — нам бы Горюшкино-то принадлежало! И дети-то,
говорит, бог знает от кого — ну, да не нам
других судить! У ближнего сучок в глазу видим, а у себя и бревна не замечаем… так-то, брат!
— Ах нет, маменька, не
говорите! Всегда он… я как сейчас помню, как он из корпуса вышел: стройный такой, широкоплечий, кровь с молоком… Да, да! Так-то, мой
друг маменька! Все мы под Богом ходим! сегодня и здоровы, и сильны, и пожить бы, и пожуировать бы, и сладенького скушать, а завтра…
— Ступай, мой
друг, ступай! —
говорила она, — мне некогда.
— А какой ласковый был! —
говорит он, — ничего, бывало, без позволения не возьмет. Бумажки нужно — можно, папа, бумажки взять? — Возьми, мой
друг! Или не будете ли, папа, такой добренький, сегодня карасиков в сметане к завтраку заказать? — Изволь, мой
друг! Ах, Володя! Володя! Всем ты был пайка, только тем не пайка, что папку оставил!
— Ничего я, мой
друг, не знаю. Я в карты никогда не игрывал — только вот разве с маменькой в дурачки сыграешь, чтоб потешить старушку. И, пожалуйста, ты меня в эти грязные дела не впутывай, а пойдем-ка лучше чайку попьем. Попьем да посидим, может, и
поговорим об чем-нибудь, только уж, ради Христа, не об этом.
— Постой, попридержи свои дерзости, дай мне досказать. Что это не одни слова — это я тебе сейчас докажу… Итак, я тебе давеча сказал: если ты будешь просить должного, дельного — изволь,
друг! всегда готов тебя удовлетворить! Но ежели ты приходишь с просьбой не дельною — извини, брат! На дрянные дела у меня денег нет, нет и нет! И не будет — ты это знай! И не смей
говорить, что это одни «слова», а понимай, что эти слова очень близко граничат с делом.
— Ах, детки, детки! —
говорит он, — и жаль вас, и хотелось бы приласкать да приголубить вас, да, видно, нечего делать — не судьба! Сами вы от родителей бежите, свои у вас завелись друзья-приятели, которые дороже для вас и отца с матерью. Ну, и нечего делать! Подумаешь-подумаешь — и покоришься. Люди вы молодые, а молодому, известно, приятнее с молодым побыть, чем со стариком ворчуном! Вот и смиряешь себя, и не ропщешь; только и просишь отца небесного: твори, Господи, волю свою!
— Скончалась, мой
друг! и как еще скончалась-то! Мирно, тихо, никто и не слыхал! Вот уж именно непостыдныя кончины живота своего удостоилась! Обо всех вспомнила, всех благословила, призвала священника, причастилась… И так это вдруг спокойно, так спокойно ей сделалось! Даже сама, голубушка, это высказала: что это,
говорит, как мне вдруг хорошо! И представь себе: только что она это высказала, — вдруг начала вздыхать! Вздохнула раз,
другой, третий — смотрим, ее уж и нет!
Тем не менее и тот, и
другой, и третий давно составляли ее круг, из чего должно было заключить, что тут, собственно
говоря, не могло быть и речи об мотивах.
— Так как же? —
говорил он, — в Воплино отсюда заедешь? с старушкой, бабенькой, проститься хочешь? простись! простись, мой
друг! Это ты хорошее дело затеяла, что про бабеньку вспомнила! Никогда не нужно родных забывать, а особливо таких родных, которые, можно сказать, душу за нас полагали!
— А вот с икоркой у меня случай был — так именно диковинный! В ту пору я — с месяц ли, с два ли я только что замуж вышла — и вдруг так ли мне этой икры захотелось, вынь да положь! Заберусь это, бывало, потихоньку в кладовую и все ем, все ем! Только и
говорю я своему благоверному: что, мол, это, Владимир Михайлыч, значит, что я все икру ем? А он этак улыбнулся и
говорит: «Да ведь ты, мой
друг, тяжела!» И точно, ровно через девять месяцев после того я и выпросталась, Степку-балбеса родила!
Говоря это, Иудушка старался смотреть батюшке в глаза, батюшка тоже, с своей стороны, старался смотреть в глаза Иудушке. Но, к счастью, между ними стояла свечка, так что они могли вволю смотреть
друг на
друга и видеть только пламя свечи.
— А ежели при этом еще так поступать, как
другие… вот как соседушка мой, господин Анпетов, например, или
другой соседушка, господин Утробин… так и до греха недалеко. Вон у господина Утробина: никак, с шесть человек этой пакости во дворе копается… А я этого не хочу. Я
говорю так: коли Бог у меня моего ангела-хранителя отнял — стало быть, так его святой воле угодно, чтоб я вдовцом был. А ежели я, по милости Божьей, вдовец, то, стало быть, должен вдоветь честно и ложе свое нескверно содержать. Так ли, батя?
— Вот я и
говорю: хоть, с одной стороны, и жалко Володьку, а с
другой стороны, коли порассудить да поразмыслить — ан выходит, что дома его держать нам не приходится!
— Конечно, из нашей сестры много глупых бывает, — продолжала она, нахально раскачиваясь на стуле и барабаня рукой по столу, — иную так осетит, что она из-за ситцевого платья на все готова, а
другая и просто, безо всего, себя потеряет!.. Квасу,
говорит, огурцов, пей-ешь, сколько хочется! Нашли, чем прельстить!
— Что ж, и моды! Моды — так моды! не все вам одним
говорить — можно, чай, и
другим слово вымолвить! Право-ну! Ребенка прижили — и что с ним сделали! В деревне, чай, у бабы в избе сгноили! ни призору за ним, ни пищи, ни одежи… лежит, поди, в грязи да соску прокислую сосет!
— Не знаю, мой
друг, не знаю, чем я перед тобой провинилась! — как-то уныло
говорит она, — кажется, я…
— Что это,
друг мой, как ты странно
говоришь! как будто я в этом причинна!
— Нет, маменька, не
говорите! оно, конечно, сразу не видно, однако как тут рубль, в
другом месте — полтина, да в третьем — четвертачок… Как посмотришь да поглядишь… А впрочем, позвольте, я лучше сейчас все на цифрах прикину! Цифра — святое дело; она уж не солжет!
— Ты думаешь, Бог-то далеко, так он и не видит? — продолжает морализировать Порфирий Владимирыч, — ан Бог-то — вот он. И там, и тут, и вот с нами, покуда мы с тобой
говорим, — везде он! И все он видит, все слышит, только делает вид, будто не замечает. Пускай, мол, люди своим умом поживут; посмотрим, будут ли они меня помнить! А мы этим пользуемся, да вместо того чтоб Богу на свечку из достатков своих уделить, мы — в кабак да в кабак! Вот за это за самое и не подает нам Бог ржицы — так ли,
друг?
— Можно, мой
друг, можно и в одолжение ржицы дать, — наконец
говорит он, — да, признаться сказать, и нет у меня продажной ржи: терпеть не могу Божьим даром торговать!
— Можно и четвертцу. Только зараньше я тебе
говорю: кусается,
друг, нынче рожь, куда как кусается! Так вот как мы с тобой сделаем: я тебе шесть четверичков отмерить велю, а ты мне, через восемь месяцев, два четверичка приполнцу отдашь — так оно четвертца в аккурат и будет! Процентов я не беру, а от избытка ржицей…
— Я тебе одолжение делаю — и ты меня одолжи, —
говорит Порфирий Владимирыч, — это уж не за проценты, а так, в одолжение! Бог за всех, а мы
друг по дружке! Ты десятинку-то шутя скосишь, а я тебя напредки попомню! я, брат, ведь прост! Ты мне на рублик послужишь, а я…
Вообще Любинька, по-видимому, окончательно сожгла свои корабли, и об ней ходили самые неприятные для сестрина самолюбия слухи.
Говорили, что каждый вечер у ней собирается кутежная ватага, которая ужинает с полуночи до утра. Что Любинька председает в этой компании и, представляя из себя «цыганку», полураздетая (при этом Люлькин, обращаясь к пьяным
друзьям, восклицал: посмотрите! вот это так грудь!), с распущенными волосами и с гитарой в руках, поет...