Неточные совпадения
Иудушка каждую неделю аккуратно слал к маменьке обширное послание, в котором пространно уведомлял ее о
всех подробностях петербургской жизни и в
самых изысканных выражениях уверял в бескорыстной сыновней преданности.
Перечитывала Арина Петровна эти письма сыновей и
все старалась угадать, который из них ей злодеем будет. Прочтет письмо Порфирия Владимирыча, и кажется, что вот он-то и есть
самый злодей.
Участвовала ли тут каким-то чудом явившаяся жалость к постылому, но все-таки сыну или говорило одно нагое чувство оскорбленного самовластия — этого не мог бы определить
самый опытный психолог: до такой степени перепутывались и быстро сменялись в ней
все чувства и ощущения.
— В немецкое, чу, собрание свез. Думал дурака найти в карты обыграть, ан, заместо того,
сам на умного попался. Он было и наутек, да в прихожей, сказывают, задержали. Что было денег —
все обрали!
— Было
всего. На другой день приходит к Ивану Михайлычу, да
сам же и рассказывает. И даже удивительно это: смеется… веселый! словно бы его по головке погладили!
Да и какую роль может играть мысль о будущем, когда течение
всей жизни бесповоротно и в
самых малейших подробностях уже решено в уме Арины Петровны?
— Вот видишь, ты и молчишь, — продолжала Арина Петровна, — стало быть,
сам чувствуешь, что блохи за тобой есть. Ну, да уж Бог с тобой! Для радостного свидания, оставим этот разговор. Бог, мой друг,
все видит, а я… ах, как давно я тебя насквозь понимаю! Ах, детушки, детушки! вспомните мать, как в могилке лежать будет, вспомните — да поздно уж будет!
— Умирать, мой друг,
всем придется! — сентенциозно произнесла Арина Петровна, — не черные это мысли, а
самые, можно сказать… божественные! Хирею я, детушки, ах, как хирею! Ничего-то во мне прежнего не осталось — слабость да хворость одна! Даже девки-поганки заметили это — и в ус мне не дуют! Я слово — они два! я слово — они десять! Одну только угрозу и имею на них, что молодым господам, дескать, пожалуюсь! Ну, иногда и попритихнут!
Подали чай, потом завтрак, в продолжение которых Арина Петровна
все жаловалась и умилялась
сама над собой. После завтрака она пригласила сыновей в свою спальную.
Плетусь, а
сама все думаю: а ну как кто-нибудь именье-то у меня перебьет!
Дети — это любящие существа, в которых
все, начиная от них
самих и кончая последней тряпкой, которую они на себе имеют, —
все принадлежит родителям.
— Маменька! — воскликнул он, — вы больше, чем великодушны! Вы видите перед собой поступок… ну,
самый низкий, черный поступок… и вдруг
все забыто,
все прощено! Веллли-ко-лепно. Но извините меня… боюсь я, голубушка, за вас! Как хотите меня судите, а на вашем месте… я бы так не поступил!
Арина Петровна умолкла и уставилась глазами в окно. Она и
сама смутно понимала, что вологодская деревнюшка только временно освободит ее от «постылого», что в конце концов он все-таки и ее промотает, и опять придет к ней, и что, как мать, она не может отказать ему в угле, но мысль, что ее ненавистник останется при ней навсегда, что он, даже заточенный в контору, будет, словно привидение, ежемгновенно преследовать ее воображение — эта мысль до такой степени давила ее, что она невольно
всем телом вздрагивала.
— А кто виноват? кто над родительским благословением надругался? —
сам виноват,
сам именьице-то спустил! А именьице-то какое было: кругленькое, превыгодное, пречудесное именьице! Вот кабы ты повел себя скромненько да ладненько, ел бы ты и говядинку и телятинку, а не то так и соусцу бы приказал. И
всего было бы у тебя довольно: и картофельцу, и капустки, и горошку… Так ли, брат, я говорю?
В это время, в
самый развал комитетов, умер и Владимир Михайлыч. Умер присмиренный, умиротворенный, отрекшись от Баркова и
всех дел его. Последние слова его были...
А ведь тогда я
сама за
всем на базар побеги, да за
все денежки заплати, да купи, да подай — где на этакую ораву напасешься!
— Не погневайтесь, и
сами распорядитесь! Слава Богу — припасла! Не
все мне одной тяготы носить…
— Ну, не маленькие, и
сами об себе помыслите! А я… удалюсь я с Аннушкиными сиротками к чудотворцу и заживу у него под крылышком! Может быть, и из них у которой-нибудь явится желание Богу послужить, так тут и Хотьков рукой подать! Куплю себе домичек, огородец вскопаю; капустки, картофельцу —
всего у меня довольно будет!
— Никак я вас не понимаю… Вы на
весь свет меня дураком прославили — ну, и дурак я! И пусть буду дурак! Смотрите, какие штуки-фигуры придумали — капитал им из рук в руки передай! А
сам что? — в монастырь, что ли, прикажете мне спасаться идти да оттуда глядеть, как вы моим капиталом распоряжаться будете?
— Кушайте, батюшка! — убеждал он отца благочинного, —
все это запасы покойного братца! любил покойник покушать! И
сам хорошо кушал, а еще больше других любил угостить! Ах, брат, брат! оставил ты нас! Нехороший ты, брат, недобрый!
Но Арина Петровна только безмолвно кивнула головой в ответ и не двинулась. Казалось, она с любопытством к чему-то прислушивалась. Как будто какой-то свет пролился у ней перед глазами, и
вся эта комедия, к повторению которой она с малолетства привыкла, в которой
сама всегда участвовала, вдруг показалась ей совсем новою, невиданною.
Наконец подали жаркое; в ту
самую минуту, как
все встали и отец дьякон затянул «о блаженном успении», — в коридоре поднялась возня, послышались крики, которые совсем уничтожили эффект заупокойного возгласа.
Все, в чем она отказывала себе в течение жизни — хороший кусок, покой, беседа с живыми людьми, —
все это сделалось предметом
самых упорных помышлений.
Русская женщина, по
самому складу ее воспитания и жизни, слишком легко мирится с участью приживалки, а потому и Арина Петровна не минула этой участи, хотя, казалось,
все ее прошлое предостерегало и оберегало ее от этого ига.
Я вот теперь хотел бы апельсинчиков, и
сам бы поел, и милого дружка маменьку угостил бы, и
всем бы по апельсинчику дал, и деньги у меня есть, чтоб апельсинчиков купить, взял бы вынул — давай! ан Бог говорит: тпру! вот я и сижу: филозов без огурцов.
Наконец разыгрывается какая-то гомерическая игра. Иудушка остается дураком с целыми восемью картами на руках, в числе которых козырные туз, король и дама. Поднимается хохот, подтрунивание, и
всему этому благосклонно вторит
сам Иудушка. Но среди общего разгара веселости Арина Петровна вдруг стихает и прислушивается.
Вот
все, что можно сказать про него, да и
сам Иудушка едва ли знал что-нибудь больше.
Вообще это был человек, который пуще
всего сторонился от всяких тревог, который по уши погряз в тину мелочей
самого паскудного самосохранения и которого существование, вследствие этого, нигде и ни на чем не оставило после себя следов.
— Скончалась, мой друг! и как еще скончалась-то! Мирно, тихо, никто и не слыхал! Вот уж именно непостыдныя кончины живота своего удостоилась! Обо
всех вспомнила,
всех благословила, призвала священника, причастилась… И так это вдруг спокойно, так спокойно ей сделалось! Даже
сама, голубушка, это высказала: что это, говорит, как мне вдруг хорошо! И представь себе: только что она это высказала, — вдруг начала вздыхать! Вздохнула раз, другой, третий — смотрим, ее уж и нет!
— Что? не понравилось? Ну, да уже не взыщи — я, брат, прямик! Неправды не люблю, а правду и другим выскажу, и
сам выслушаю! Хоть и не по шерстке иногда правда, хоть и горьконько — а
все ее выслушаешь! И должно выслушать, потому что она — правда. Так-то, мой друг! Ты вот поживи-ка с нами да по-нашему — и
сама увидишь, что так-то лучше, чем с гитарой с ярмарки на ярмарку переезжать.
— Не то чтобы очень,
всего с небольшим сутки лежали. Так, словно
сами собой извелись. Ни больны настоящим манером не были, ничту! Ничего почесть и не говорили, только про вас с сестрицей раза с два помянули.
— И в город поедем, и похлопочем —
все в свое время сделаем. А прежде — отдохни, поживи! Слава Богу! не в трактире, а у родного дяди живешь! И поесть, и чайку попить, и вареньицем полакомиться —
всего вдоволь есть! А ежели кушанье какое не понравится — другого спроси! Спрашивай, требуй! Щец не захочется — супцу подать вели! Котлеточек, уточки, поросеночка… Евпраксеюшку за бока бери!.. А кстати, Евпраксеюшка! вот я поросеночком-то похвастался, а хорошенько и
сам не знаю, есть ли у нас?
И
вся эта перестановка как-то незаметно для нее
самой случилась: шла она куда-то в хорошее место, но, вместо одной двери, попала в другую.
Сколько раз, бывало, сидя в Погорелке на мезонине, она видела себя в мечтах серьезною девушкой, трудящейся, алчущей образовать себя, с твердостью переносящей нужду и лишения, ради идеи блага (правда, что слово «благо» едва ли имело какое-нибудь определенное значение); но едва она вышла на широкую дорогу самодеятельности, как
сама собою сложилась такая практика, которая сразу разбила в прах
всю мечту.
— Об том-то я и говорю. И много можно сделать, и мало. Иногда много хочешь сделать, а выходит мало, а иногда будто и мало делается, ан смотришь, с Божьею помощью,
все дела незаметно прикончил. Вот ты спешишь, в Москве тебе побывать, вишь, надо, а зачем, коли тебя спросить, — ты и
сама путем не сумеешь ответить. А по-моему, вместо Москвы-то, лучше бы это время на дело употребить.
Замаявши
всех: и людей и лошадей, полтора часа стоявших у подъезда, он наконец убедился, что у него
самого пересохло в горле от пустяков, и решился ехать.
—
Сама сказала, что неделю поживешь, — ну, и поживи! — говорил он. — Что тебе! не за квартиру платить — и без платы милости просим! И чайку попить, и покушать —
все, чего тебе вздумается,
все будет!
Неизвестно, убедил ли этот аргумент Порфирия Владимирыча, или
вся сцена эта была ведена им только для прилику, и он
сам хорошенько не знал, точно ли ему нужно, чтоб Аннинька осталась в Головлеве, или совсем это не нужно, а просто блажь в голову на минуту забрела.
Оказалось, что Евпраксеюшка беременна уж пятый месяц: что бабушки-повитушки на примете покуда еще нет; что Порфирию Владимирычу хотя и было докладывано, но он ничего не сказал, а только сложил руки ладонями внутрь, пошептал губами и посмотрел на образ, в знак того, что
все от Бога и он, царь небесный,
сам обо
всем промыслит, что, наконец, Евпраксеюшка однажды не остереглась, подняла самовар и в ту же минуту почувствовала, что внутри у нее что-то словно оборвалось.
Иудушка сначала брезгливо пожимался при маменькиных шуточках, но убедившись, что Арина Петровна говорит «по-родственному», «
всей душой», — и
сам мало-помалу повеселел.
Потом начались рассказы про дворовых девок: скольких она
сама «заставала», скольких выслеживала при помощи доверенных лиц, и преимущественно Улитушки. Старческая память с изумительною отчетливостью хранила эти воспоминания. Во
всем ее прошлом, сером, всецело поглощенном мелким и крупным скопидомством, сослеживание вожделеющих дворовых девок было единственным романическим элементом, затрогивавшим какую-то живую струну.
— Немало я таки с ними мученьев приняла! — повествовала Арина Петровна. — Иная до последней минуты перемогается, лебезит —
все надеется обмануть! Ну, да меня, голубушка, не перехитришь! я
сама на этих делах зубы съела! — прибавляла она почти сурово, словно грозясь кому-то.
— И как бы ты думала! почти на глазах у папеньки мы
всю эту механику выполнили! Спит, голубчик, у себя в спаленке, а мы рядышком орудуем! Да шепотком, да на цыпочках!
Сама я, собственными руками, и рот-то ей зажимала, чтоб не кричала, и белье-то собственными руками убирала, а сынок-то ее — прехорошенький, здоровенький такой родился! — и того, села на извозчика, да в воспитательный спровадила! Так что братец, как через неделю узнал, только ахнул: ну, сестра!
Ставила она клистиры и старому барину Владимиру Михайлычу, и старой барыне Арине Петровне, и молодым барчукам
всем до единого — и сохранила об этом
самые благодарные воспоминания.
А теперь, благодаря опытности Арины Петровны и ловкости Улитушки, он надеялся, что «беда» пройдет без огласки и что ему
самому, быть может, придется узнать о результате ее, когда уже
все совсем будет кончено.
«И что бы ей стоило крошечку погодить, — сетовал он втихомолку на милого друга маменьку, — устроила бы
все как следует, умнехонько да смирнехонько — и Христос бы с ней! Пришло время умирать — делать нечего! жалко старушку, да коли так Богу угодно, и слезы наши, и доктора, и лекарства наши, и мы
все —
всё против воли Божией бессильно! Пожила старушка, попользовалась! И
сама барыней век прожила, и детей господами оставила! Пожила, и будет!»
— Кабы не
сама своими глазами видела — не поверила бы! Даже удивительно, куда этакая прорва идет! Масла, круп, огурцов —
всего! У других господ кашу-то людям с гусиным жиром дают — таковские! — а у нас —
все с маслом, да
все с чухонскиим!
— Вера —
сама по себе, а ум
сам по себе. Вера на цель указывает, а ум — пути изыскивает. Туда толкнется, там постучится… блуждает, а между тем и полезное что-нибудь отыщет. Вот лекарства разные, травы целебные, пластыри, декокты —
все это ум изобретает и открывает. Но надобно, чтоб
все было согласно с верою — на пользу, а не на вред.
— А человек
все так
сам для себя устроил, что ничего у него натурального нет, а потому ему и ума много нужно. И
самому чтобы в грех не впасть, и других бы в соблазн не ввести. Так ли, батя?
—
Сам знаю, что тяжко, и все-таки исполняю. Кто говорит: тяжко! а я говорю: чем тяжче, тем лучше, только бы Бог укрепил! Не
всем сладенького да легонького — надо кому-нибудь и для Бога потрудиться! Здесьсебя сократишь — тамполучишь! Здесь — «трудом» это называется, а там — заслугой зовется! Справедливо ли я говорю?