Неточные совпадения
Рыться
в этой куче, вытаскивать наудачу то один, то
другой осколок — работа унизительная и совершенно бесплодная.
А так как,
в ожидании, надобно же мне как-нибудь провести время, то я располагаюсь у себя
в кабинете и выслушиваю, как один приятель говорит: надо обуздать мужика, а
другой: надо обуздать науку.
Как ни стараются они провести между собою разграничительную черту, как ни уверяют
друг друга, что такие-то мнения может иметь лишь несомненный жулик, а такие-то — бесспорнейший идиот, мне все-таки сдается, что мотив у них один и тот же, что вся разница
в том, что один делает руладу вверх,
другой же обращает ее вниз, и что нет даже повода задумываться над тем, кого целесообразнее обуздать: мужика или науку.
Я до такой степени привыкк ним, что, право, не приходит даже на мысль вдумываться,
в чем собственно заключаются те тонкости, которыми один обуздательный проект отличается от
другого такового ж. Спросите меня, что либеральнее: обуздывать ли человечество при помощи земских управ или при помощи особых о земских провинностях присутствий, — клянусь, я не найдусь даже ответить на этот вопрос.
Увы! мы стараемся устроиться как лучше, мы враждуем
друг с
другом по вопросу о переименовании земских судов
в полицейские управления, а
в конце концов все-таки убеждаемся, что даже передача следственной части от становых приставов к судебным следователям (мера сама по себе очень полезная) не избавляет нас от тупого чувства недовольства, которое и после учреждения судебных следователей, по-прежнему, продолжает окрашивать все наши поступки, все житейские отношения наши.
Наконец, лицемера-лгуна я могу презирать, тогда как
в виду лгуна-фанатика мне ничего
другого не остается, как трепетать.
Ни
в том, ни
в другом случае опереться ему все-таки не на что.
«Что случилось? —
в смущении спрашивает он себя, — не обрушился ли мир? не прекратила ли действие завещанная преданием общественная мудрость?» Но и мир, и общественная мудрость стоят неприкосновенные и нимало не тронутые тем, что
в их глазах гибнет простец, которого бросила жена, которому изменил
друг, у которого сосед отнял поле.
Как истинно развитой человек, он гуляет и тут, и там, никогда не налагая на себя никаких уз, но
в то же время отнюдь не воспрещая, чтобы
другие считали для себя наложение уз полезным.
Он мечется как
в предсмертной агонии; он предпринимает тысячу действий, одно нелепее и бессильнее
другого, и попеременно клянется то отомстить своим обидчикам, то самому себе разбить голову…
Но какая же может пойти на ум работа, если этот ум подавлен призраками, если он вращается
в какой-то нескончаемой пустоте, из которой нет
другого выхода, кроме отчаяния?
— Сибирян-то? Задаром взял. Десятин с тысячу места здесь будет, только все лоскутками:
в одном месте клочок,
в другом клочок. Ну, Павел Павлыч и видит, что возжаться тут не из чего. Взял да на круг по двадцать рублей десятину и продал. Ан одна усадьба кирпичом того стоит. Леску тоже немало, покосы!
Хозяева отобедали и ушли опять на работы. Пришел пастух, который
в деревнях обыкновенно кормится по ряду то
в одной крестьянской избе, то
в другой. Ямщик мой признал
в пастухе знакомого, который несколько лет сряду пас стадо
в М.
И не одно это припомнил, но и то, как я краснел, выслушивая эти восклицания. Не потому краснел, чтоб я сознавал себя дураком, или чтоб считал себя вправе поступать иначе, нежели поступал, а потому, что эти восклицания напоминали мне, что я мог поступать иначе,то есть с выгодою для себя и
в ущерб
другим, и что самый факт непользования этою возможностью у нас считается уже глупостью.
А у соседнего домика смех и визг. На самой улице девочки играют
в горелки, несутся взапуски, ловят
друг друга. На крыльце сидят мужчина и женщина, должно быть, отец и мать семейства.
— И как же он его нагрел! — восклицает некто
в одной группе, — да это еще что — нагрел! Греет, братец ты мой, да приговаривает: помни, говорит!
в другой раз умнее будешь! Сколько у нас смеху тут было!
— Помилуйте! прекраснейшие люди! С тех самых пор, как умер Скачков… словно рукой сняло! Пить совсем даже перестал,
в подряды вступил, откупа держал… Дальше — больше. Теперь церковь строит…
в Елохове-то, изволите знать? — он-с! А благодеяниев сколько! И как, сударь, благодеяния-то делает! Одна рука дает,
другая не ведает!
Мы высыпаем на платформы и спешим проглотить по стакану скверного чая. При последнем глотке я вспоминаю, что пью из того самого стакана,
в который, за пять минут до прихода поезда, дышал заспанный мужчина, стоящий теперь за прилавком, дышал и думал: «Пьете и так… дураки!» Возвратившись
в вагон, я пересаживаюсь на
другое место, против двух купцов, с бородами и
в сибирках.
— Или, говоря
другими словами, вы находите меня, для первой и случайной встречи, слишком нескромным… Умолкаю-с. Но так как, во всяком случае, для вас должно быть совершенно индифферентно, одному ли коротать время
в трактирном заведении,
в ожидании лошадей, или
в компании, то надеюсь, что вы не откажетесь напиться со мною чаю. У меня есть здесь дельце одно, и ручаюсь, что вы проведете время не без пользы.
Какая, спрашивается, была возможность выработать бюрократа из Держиморды, когда он за двугривенный
в одну минуту готов был сделаться из блюстителя и сократителя
другом дома?
Прекратительных орудий словно как не бывало; дело о небытии погружается
в один карман, двугривенный —
в другой;
в комнате делается светло и радостно; на столе появляется закуска и водка…
Двугривенный прояснил его мысли и вызвал
в нем те лучшие инстинкты, которые склоняют человека понимать, что бытие лучше небытия, а препровождение времени за закуской лучше, нежели препровождение времени
в писании бесплодных протоколов, на которые еще бог весть каким оком взглянет Сквозник-Дмухановский (за полтинник ведь и он во всякое время готов сделаться
другом дома).
Через полчаса его уже нет; он все выпил и съел, что видел его глаз, и ушел за
другим двугривенным, который уже давно заприметил
в кармане у вашего соседа.
— Тяжело, милый
друг, народушке! ничем ты от этой болести не откупишься! — жаловались
в то время
друг другу обыватели и, по неопытности, один за
другим прекращали свое существование.
Так именно и поступили молодые преемники Держиморды. Некоторое время они упорствовали, но, повсюду встречаясь с невозмутимым «посмотри на бога!», — поняли, что им ничего
другого не остается, как отступить. Впрочем, они отступили
в порядке. Отступили не ради двугривенного, но гордые сознанием, что независимо от двугривенного нашли
в себе силу простить обывателей. И чтобы маскировать неудачу предпринятого ими похода, сами поспешили сделать из этого похода юмористическую эпопею.
Кстати: говоря о безуспешности усилий по части насаждения русской бюрократии, я не могу не сказать несколько слов и о
другом, хотя не особенно дорогом моему сердцу явлении, но которое тоже играет не последнюю роль
в экономии народной жизни и тоже прививается с трудом. Я разумею соглядатайство.
— Да, я еду из З., где, по «достоверным сведениям», засело целое гнездо неблагонамеренных, и намерен пробыть до сегодняшнего вечернего парохода
в Л., где, по тем же «достоверным сведениям», засело
другое целое гнездо неблагонамеренных. Вы понимаете, два гнезда на расстоянии каких-нибудь тридцати — сорока верст!
— Да-с; вот вы теперь, предположим,
в трактире чай пьете, а против вас за одним столом
другой господин чай пьет. Ну, вы и смотрите на него, и разговариваете с ним просто, как с человеком, который чай пьет. Бац — ан он неблагонадежный!
— Ну, до этого-то еще далеко! Они объясняют это гораздо проще; во-первых, дробностью расчетов, а во-вторых, тем, что из-за какого-нибудь гривенника не стоит хлопотать. Ведь при этой системе всякий старается сделать все, что может, для увеличения чистой прибыли, следовательно, стоит ли усчитывать человека
в том, что он одним-двумя фунтами травы накосил меньше, нежели
другой.
Прошлую весну совсем было здесь нас залило, ну, я, признаться, сам даже предложил: «Не помолебствовать ли,
друзья?» А они
в ответ: «Дождь-то ведь от облаков; облака, что ли, ты заговаривать станешь?» От кого, смею спросить, они столь неистовыми мыслями заимствоваться могли?
«Вы, — говорит мне господин Парначев, — коли к кому
в гости приходите, так прямо идите, а не подслушивайте!» А Лука Прохоров сейчас же за шапку и так-таки прямо и говорит: «Мы, говорит, Валериан Павлыч, об этом предмете
в другое время побеседуем, а теперь между нами лишнее бревнышко есть».
Берут полевой цветок и ждут, пока из чашечки его выползет букашка;
в ожидании кричат: «Поп! поп! выпусти собаку!» (Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина)] Подошел я к одному: «
Друг мой! кто тебя этому научил?» — «Новый учитель», говорит.
— Но почему же они предприняли именно ее, а не
другую какую игру, и предприняли именно
в такой момент, когда меня завидели? Позвольте спросить-с?
— Эпизодов, ваше высокоблагородие,
в жизни каждого человека довольно бывает-с! а у
другого, может быть, и больше их… Говорить только не хочется, а ежели бы, значит, биографию каждого из здешних помещиков начертать — не многим бы по вкусу пришлось!
Вообще, с первого же взгляда можно было заключить, что это человек, устроивающий свою карьеру и считающий себя еще далеко не
в конце ее, хотя, с
другой стороны, заметное развитие брюшной полости уже свидетельствовало о рождающейся наклонности к сибаритству.
Как видно, он ожидал, что его позовут на вышку, потому что, следом за ним,
в нашу комнату вошло двое половых с подносами, из которых на одном стояли графины с водкой, а на
другом — тарелки с закуской.
„ —
Друг мой! — сказали вы мне, —
в России без казенной службы прожить нельзя: непременно что-нибудь такое сделаешь, что вдруг очутишься сосланным
в Сибирь,
в места не столь отдаленные!“ — Святая истина!
С одной стороны, преступление есть осуществление или, лучше сказать, проявление злой человеческой воли. С
другой стороны, злая воля есть тот всемогущий рычаг, который до тех пор двигает человеком, покуда не заставит его совершить что-либо
в ущерб высшей идее правды и справедливости, положенной
в основание пятнадцати томов Свода законов Российской империи.
„
В нынешнее время, — сказал он, — во всех образованных государствах судопроизводство устроено на манер известных pieces a tiroir [пьес с нарочито запутанной интригой (франц.)] (помню я эти пьесы, мой
друг; еще будучи
в институте,
в «La fille de Dominique» [«Дочь Доминика» (франц.)] игрывала).
Зная твое доброе сердце, я очень понимаю, как тягостно для тебя должно быть всех обвинять; но если начальство твое желает этого, то что же делать, мой
друг! — обвиняй! Неси сей крест с смирением и утешай себя тем, что
в мире не одни радости, но и горести! И кто же из нас может сказать наверное, что для души нашей полезнее: первые или последние! Я, по крайней мере, еще
в институте была на сей счет
в недоумении, да и теперь
в оном же нахожусь.
Благородные твои чувства,
в письме выраженные, очень меня утешили, а сестрица Анюта даже прослезилась, читая философические твои размышления насчет человеческой закоренелости. Сохрани этот пламень, мой
друг! сохрани его навсегда. Это единственная наша отрада
в жизни, где, как тебе известно, все мы странники, и ни один волос с головы нашей не упадет без воли того, который заранее все знает и определяет!
Я никогда не была озабочена насчет твоего будущего: я знаю, что ты у меня умница. Поэтому меня не только не удивило, но даже обрадовало, что ты такою твердою и верною рукой сумел начертить себе цель для предстоящих стремлений. Сохрани эту твердость, мой
друг! сохрани ее навсегда! Ибо жизнь без сего светоча — все равно что утлая ладья без кормила и весла, несомая
в бурную ночь по волнам океана au gre des vents. [по воле ветров (франц.)]
Мы должны любить его, во-первых, потому, что начальство есть, прежде всего,
друг человечества, или, как у нас
в институте,
в одном водевиле, пели...
По-видимому, цифра сорок тысяч делается для него вроде прецедента, на который он решился ссылаться
в будущем, подобно тому как
другие ссылаются на решения кассационных департаментов сената.
Когда я докладывал об этом моему генералу, то даже он не мог воздержаться от благосклонной улыбки."А ведь это похоже на дело, мой
друг!" — сказал он, обращаясь ко мне. На что я весело ответил:"Всякое заблуждение, ваше превосходительство, имеет крупицу правды, но правды преждевременной, которая по этой причине и именуется заблуждением". Ответ этот так понравился генералу, что он эту же мысль не раз после того
в Английском клубе от себя повторял.
Никогда, даже когда была молода, ни одного романа с таким интересом не читывала, с каким прочла последнее твое письмо. Да, мой
друг! мрачны, ах, как мрачны те ущелия,
в которых, лишенная христианской поддержки, душа человеческая преступные свои ковы строит!
Хорошо по воскресеньям
в церкви проповеди на этот счет слушать (да и то не каждое воскресенье, мой
друг!), но ежели каждый день всячески будут тебя костить, то под конец оно и многонько покажется.
Пишешь ты также, что
в деле твоем много высокопоставленных лиц замешано, то признаюсь, известие это до крайности меня встревожило. Знаю, что ты у меня умница и пустого дела не затеешь, однако не могу воздержаться, чтобы не сказать: побереги себя,
друг мой! не поставляй сим лицам
в тяжкую вину того, что, быть может, они лишь по легкомыслию своему допустили! Ограничь свои действия Филаретовым и ему подобными!
Поэтому,
друг мой, ежели ты и видишь, что высший человек проштрафился, то имей
в виду, что у него всегда есть ответ: я, по должности своей, опыты производил! И все ему простится, потому что он и сам себя давно во всем простил. Но тебе он никогда того не простит, что ты его перед начальством
в сомнение или
в погрешность ввел.
Вот почему я, как
друг, прошу и, как мать, внушаю: берегись этих людей! От них всякое покровительство на нас нисходит, а между прочим, и напасть. Ежели же ты несомненно предвидишь, что такому лицу
в расставленную перед ним сеть попасть надлежит, то лучше об этом потихоньку его предварить и совета его спросить, как
в этом случае поступить прикажет. Эти люди всегда таковые поступки помнят и ценят.