Неточные совпадения
Допустим, однако ж, что жизнь какого-нибудь простеца не настолько интересна, чтоб вникать в нее и сожалеть о ней. Ведь простец — это незаметная тля, которую высший организм ежемгновенно давит ногой, даже не сознавая, что он что-нибудь давит! Пусть так! Пусть гибнет простец жертвою недоумений! Пусть осуществляется на нем великий закон борьбы за существование, в силу которого крепкий приобретает
еще большую крепость,
а слабый без разговоров отметается за пределы жизни!
А тут, как бы на помощь смуте, является
еще практика «крепких», которая уже окончательно смешивает шашки и истребляет даже последние крохи теоретической стыдливости.
—
А позволь, твое благородие, сказать, что я
еще думаю! — вновь заводит речь ямщик, — я думаю, что мы против этих немцев очень уж просты — оттого и задачи нам нет.
Сумерки
еще прозрачны, дневной зной только что улегся; из садов несутся благоухания; воздух мало-помалу наполняется свежестью,
а движение уже покончено.
В продолжение нескольких минут
еще мелькают в окнах каменных купеческих домов огоньки, свидетельствующие о вечерней трапезе,
а сквозь запертые ставни маленьких деревянных домиков слышится смутный говор.
Ну, дал бы,
а потом
еще бабушка надвое сказала, какова бы по векселям-то получка была!
Станция была тускло освещена. В зале первого класса господствовала
еще пустота; за стойкой, при мерцании одинокой свечи, буфетчик дышал в стаканы и перетирал их грязным полотенцем. Даже мой приход не смутил его в этом наивном занятии. Казалось, он говорил: вот я в стакан дышу,
а коли захочется, так и плюну,
а ты будешь чай из него пить… дуррак!
— Сколько смеху у нас тут было — и не приведи господи! Слушай, что
еще дальше будет. Вот только немец сначала будто не понял, да вдруг как рявкнет: «Вор ты!» — говорит.
А наш ему: «Ладно, говорит; ты, немец, обезьяну, говорят, выдумал,
а я, русский, в одну минуту всю твою выдумку опроверг!»
Двугривенный прояснил его мысли и вызвал в нем те лучшие инстинкты, которые склоняют человека понимать, что бытие лучше небытия,
а препровождение времени за закуской лучше, нежели препровождение времени в писании бесплодных протоколов, на которые
еще бог весть каким оком взглянет Сквозник-Дмухановский (за полтинник ведь и он во всякое время готов сделаться другом дома).
Это до такой степени справедливо, что когда Держиморда умер и преемники его начали относиться к двугривенным с презрением, то жить сделалось многим тяжельше. Точно вот в знойное, бездождное лето, когда и без того некуда деваться от духоты и зноя,
а тут
еще чуются в воздухе признаки какой-то неслыханной повальной болезни.
— Ну, до этого-то
еще далеко! Они объясняют это гораздо проще; во-первых, дробностью расчетов,
а во-вторых, тем, что из-за какого-нибудь гривенника не стоит хлопотать. Ведь при этой системе всякий старается сделать все, что может, для увеличения чистой прибыли, следовательно, стоит ли усчитывать человека в том, что он одним-двумя фунтами травы накосил меньше, нежели другой.
—
А вот и мой капитан! — воскликнул Колотов, — эге! да с ним
еще кто-то: поп, кажется! Они тоже нонче ударились во все тяжкие по части охранительных начал!
— Нехорошо-с. То есть так плохо, так плохо, что если начать рассказывать, так в своем роде «Тысяча и одна ночь» выйдет. Ну,
а все-таки
еще ратуем.
—
А вам бы
еще послужить, Никифор Петрович.
— Нет уж, слуга покорный! ты и на меня
еще кляузу напишешь! — попробовал отшутиться Терпибедов. — Вот, сударь! — переменяя разговор, обратился он ко мне, — нынче и трубку уж сам закуриваю!
а преждестал ли бы я! Прошка! венХ-зиси! — и трубка в зубах!
— Каков гусь! это с духовным-то лицом так поговаривает! — прервал Терпибедов, —
а вы
еще доказательств требуете!
—
А так мы их понимаем, как есть они по всей здешней округе самый вредный господин-с. Теперича, ежели взять их да
еще господина Анпетова, так это именно можно сказать: два сапога — пара-с!
— Сделайте ваше одолжение! зачем же им сообщать! И без того они ко мне ненависть питают! Такую, можно сказать, мораль на меня пущают: и закладчик-то я, и монетчик-то я! Даже на каторге словно мне места нет! Два раза дело мое с господином Мосягиным поднимали! Прошлой зимой, в самое, то есть, бойкое время, рекрутский набор был,
а у меня, по их проискам, два питейных заведения прикрыли! Бунтуют против меня — и кончено дело! Стало быть, ежели теперича им
еще сказать — что же такое будет!
Начальство заметило меня; между обвиняемыми мое имя начинает вселять спасительный страх. Я не смею
еще утверждать решительно, что последствием моей деятельности будет непосредственное и быстрое уменьшение проявлений преступной воли (
а как бы это было хорошо, милая маменька!), но, кажется, не ошибусь, если скажу, что года через два-три я буду призван к более высокому жребию.
P. S.
А что ты насчет адвоката Ерофеева пишешь, будто бы со скопца сорок тысяч получил, то не завидуй ему. Сорок тысяч тогда полезны, если на оные хороший процент получать; Ерофеев же наверное сего направления своим деньгам не даст,
а либо по портным да на галстуки оные рассорит, либо в кондитерской на пирожках проест.
Еще смолоду он эту склонность имел и никогда утешением для своих родителей не был".
А Ерофеев
еще штуку удрал.
P. S.
А что ты насчет Ерофеева пишешь, то удивляюсь: неужто у вас, в Петербурге, скопцы, как грибы, растут! Не лжет ли он?
Еще смолоду он к хвастовству непомерную склонность имел! Или, может быть, из зависти тебя соблазняет! Но ты соблазнам его не поддавайся и бодро шествуй вперед, как начальство тебе приказывает!"
Он
еще допускал существование министерств (вы помните, милая маменька, его остроумную ипотезу двух министерств: оплодотворения и отчаяния),
а следовательно, и возможность административного воздействия; они же ровно ничего не допускали,
а только, по выражению моего товарища, Коли Персиянова, требовали миллион четыреста тысяч голов.
— Постой, что
еще вперед будет! Площадь-то какая прежде была? экипажи из грязи народом вытаскивали!
А теперь посмотри — как есть красавица! Собор-то, собор-то! на кумпол-то взгляни! За пятнадцать верст, как по остреченскому тракту едешь, видно! Как с последней станции выедешь — всё перед глазами, словно вот рукой до города-то подать! Каменных домов сколько понастроили!
А ужо, как Московскую улицу вымостим да гостиный двор выстроим — чем не Москва будет!
— Да ведь на грех мастера нет. Толковал он мне много, да мудрено что-то. Я ему говорю:"Вот рубль — желаю на него пятнадцать копеечек получить".
А он мне:"Зачем твой рубль? Твой рубль только для прилику,
а ты просто задаром
еще другой такой рубль получишь!"Ну, я и поусомнился. Сибирь, думаю. Вот сын у меня, Николай Осипыч, — тот сразу эту механику понял!
— Куда мне! И одному-то вряд прожить,
а то
еще с семьей!
Через минуту в комнату вошел средних лет мужчина, точь-в-точь Осип Иваныч, каким я знал его в ту пору, когда он был
еще мелким прасолом. Те же ласковые голубые глаза, та же приятнейшая улыбка, те же вьющиеся каштановые с легкою проседию волоса. Вся разница в том, что Осип Иваныч ходил в сибирке,
а Николай Осипыч носит пиджак. Войдя в комнату, Николай Осипыч помолился и подошел к отцу, к руке. Осип Иваныч отрекомендовал нас друг другу.
— Нет, благодарение богу, окромя нас,
еще никого не видать.
А так, промежду мужичков каприз сделался. Цену, кажется, давали им настоящую, шесть гривен за пуд — ан нет:"нынче, видишь ты, и во сне таких цен не слыхано"!
—
А я так денно и нощно об этом думаю! Одна подушка моя знает, сколь много я беспокойств из-за этого переношу! Ну, да ладно. Давали христианскую цену — не взяли, так на предбудущее время и пятидесяти копеек напроситесь. Нет ли
еще чего нового?
Еще на днях один становой-щеголь мне говорил:"По-настоящему, нас не становыми приставами,
а начальниками станов называть бы надо, потому что я, например, за весь свой стан отвечаю: чуть ежели кто ненадежен или в мыслях нетверд — сейчас же к сведению должен дать знать!"Взглянул я на него — во всех статьях куроед! И глаза врозь, и руки растопырил, словно курицу поймать хочет, и носом воздух нюхает. Только вот мундир — мундир, это точно, что ловко сидит! У прежних куроедов таких мундирчиков не бывало!
А"кандауровский барин"между тем плюет себе в потолок и думает, что это ему пройдет даром. Как бы не так!
Еще счастлив твой бог, что начальство за тебя заступилось,"поступков ожидать"велело,
а то быть бы бычку на веревочке! Да и тут ты не совсем отобоярился,
а вынужден был в Петербург удирать! Ты надеялся всю жизнь в Кандауровке, в халате и в туфлях, изжить, ни одного потолка неисплеванным не оставить — ан нет! Одевайся, обувайся, надевай сапоги и кати, неведомо зачем, в Петербург!
Не обязан ли был представить мне самый подробный и самый истинный расчет, ничего не утаивая и даже обещая, что буде со временем и
еще найдутся какие-нибудь лишки, то и они пойдут не к нему,
а ко мне в карман?
В этом роде мы
еще с четверть часа поговорили, и все настоящего разговора у нас не было. Ничего не поймешь. Хороша ли цена Дерунова? — "знамо хороша, коли сам дает". Выстоят ли крестьяне, если им землю продать? — "знамо, выстоят,
а може, и не придется выстоять, коли-ежели…"
— Ежели даже теперича срубить их, парки-то, — продолжал Лукьяныч, — так от одного молодятника через десять лет новые парки вырастут! Вон она липка-то — робёнок
еще! Купят, начнут кругом большие деревья рубить — и ее тут же зря замнут. Потому, у него, у купца-то, ни бережи, ни жаления: он взял деньги и прочь пошел… хоть бы тот же Осип Иванов!
А сруби теперича эти самые парки настоящий хозяин, да сруби жалеючи — в десять лет эта липка так выхолится, что и не узнаешь ее!
— Опять ежели теперича самим рубить начать, — вновь начал Лукьяныч, — из каждой березы верно полсажонок выйдет. Ишь какая стеколистая выросла — и вершины-то не видать!
А под парками-то восемь десятин — одних дров полторы тыщи саженей выпилить можно!
А молодятник сам по себе! Молодятник
еще лучше после вырубки пойдет! Через десять лет и не узнаешь, что тут рубка была!
В Филипцеве, по малой мере, пятнадцать тысяч сажен дров, в Ковалихе пять тысяч, в парке полторы,
а там
еще Тараканиха, Опалиха, Ухово, Волчьи Ямы…
Но ведь для этого надобно жить в Чемезове, надобно беспокоиться, разговаривать, хлопать по рукам, запрашивать, уступать…
А главное, жить тут, жить с чистым сердцем, на глазах у всевозможных сердцеведцев, официальных и партикулярных, которыми кишит современная русская провинция! Вот что страшит.
Еще в Петербурге до меня доходили, через разных приезжих из провинции, слухи об этих новоявленных сердцеведцах.
— Теперь, брат, не то, что прежде! — говорили одни приезжие, — прежде, бывало, живешь ты в деревне, и никому нет дела, в потолок ли ты плюешь, химией ли занимаешься, или Поль де Кока читаешь!
А нынче, брат, ау! Химию-то изволь побоку,
а читай Поль де Кока, да
ещё так читай, чтобы все твои домочадцы знали, что ты именно Поль де Кока,
а не"Общепонятную физику"Писаревского читаешь!
— Этого бог
еще миловал. Сколько на свете живу,
а за вихры, кроме тятеньки с маменькой, никто
еще не дирал.
А не велел, значит, Осип Иваныч до себя допущать.
— Вот вы и в перчатках!
а помните, недавно
еще вы говорили, что вам непременно голый палец нужен, чтоб сало ловчее было колупать и на язык пробовать?
—
Еще бы! какой он, однако ж, чудак у вас! Марью Потапьевну в Петербург отпустил,
а сам в захолустье остался!
Дерунов вдруг утратил присущее всякому русскому кулаку представление о существовании Сибири, или лучше сказать, он и теперь
еще помнит об ней, но знает наверное, что Сибирь существует не для него,
а для"других-прочиих".
— Н-да… это так… Жюдик… Salado, salada… Ну-с, chere Марья Потапьевна, я вас должен оставить! — произнес дипломат, с достоинством взвиваясь во весь рост и взглядывая на часы, — одиннадцать!
А меня ждет
еще целый ворох депеш! Пойти на минуту к почтеннейшему Осипу Иванычу — и затем домой!
—
А отец протоиерей к—ский
еще"приятнейшим сыном церкви"его величает!
— Да вы спросите, кто медали-то ему выхлопотал! — ведь я же! — Вы меня спросите, что эти медали-то стоят! Может, за каждою не один месяц, высуня язык, бегал…
а он с грибками да с маслицем! Конечно, я за большим не гонюсь… Слава богу! сам от царя жалованье получаю… ну, частная работишка тоже есть… Сыт, одет…
А все-таки, как подумаешь: этакой аспид,
а на даровщину все норовит! Да
еще и притесняет! Чуть позамешкаешься — уж он и тово… голос подает: распорядись… Разве я слуга… помилуйте!
— Конечно, ежели рассудить, то и за обедом, и за ужином мне завсегда лучший кусок! — продолжал он, несколько смягчаясь, — в этом онмне не отказывает! — Да ведь и то сказать: отказывай, брат, или не отказывай,
а я и сам возьму, что мне принадлежит! Не хотите ли, — обратился он ко мне, едва ли не с затаенным намерением показать свою власть над «кусками», — покуда они там
еще режутся,
а мы предварительную! Икра, я вам скажу, какая! семга… царская!
Вследствие этого любовь и доверие дворянства к гостеприимному воплинскому хозяину росли не по дням,
а по часам, и не раз шла даже речь о том, чтоб почтить Утробина крайним знаком дворянского доверия, то есть выбором в предводители дворянства, но генерал,
еще полный воспоминаний о недавнем славном губернаторстве, сам постоянно отклонял от себя эту честь.
— Ну, нет, слуга покорный! надо
еще об окончании своего собственного переселения подумать! — воскликнул генерал и тут же мысленно присовокупил: —
А впрочем, может быть, ничего и не будет.
Тем не менее на глазах генерала работа по возведению новой усадьбы шла настолько успешно, что он мог уже в июле перейти в новый, хотя далеко
еще не отделанный дом и сломать старый. Но в августе он должен был переселиться в губернский город, чтобы принять участие в работах комитета, и дело по устройству усадьбы замялось. Иону и Агнушку генерал взял с собой,
а староста, на которого было возложено приведение в исполнение генеральских планов, на все заочные понуждения отвечал, что крестьяне к труду охладели.