Неточные совпадения
Он второпях вскочил и,
не продрав еще глаз, спрашивал: — Кто приехал?
не… — но опомнившись, увидя меня,
сказал мне: — Видно, молодец, ты обык так обходиться с прежними ямщиками.
— Бог в помощь, —
сказал я, подошед к пахарю, которой,
не останавливаясь, доканчивал зачатую борозду.
Я рад был и сему зрелищу; соглядал величественные черты природы и
не в чванство
скажу: что других устрашать начинало, то меня веселило.
Но, полежав с полчаса на камени, вспрянув с новою бодростию и
не отдыхая более, дополз, так
сказать, до берега.
Г. сержант мне
сказал: — Друг мой, я
не смею.
Он мне
сказал: —
Не моя то должность.
— Но в должности ему
не предписано вас спасать, —
сказал некто.
Но он мне
сказал наотрез: — Когда бы я, малая дробинка, пошел на дно, то бы, конечно, на Финском заливе бури
не сделалось, а я бы пошел жить с тюленями.
— Ступай же, мой друг, и как скоро получишь, то возвращайся поспешно и нимало
не медли; я тебе
скажу спасибо
не одно.
И ну-ну-ну, ну-ну-ну: по всем по трем, вплоть до Питера, к Корзинкину прямо на двор. — Добро пожаловать. Куды какой его высокопревосходительство затейник, из-за тысячи верст шлет за какою дрянью. Только барин доброй. Рад ему служить. Вот устерсы теперь лишь с биржи.
Скажи,
не меньше ста пятидесяти бочка, уступить нельзя, самим пришли дороги. Да мы с его милостию сочтемся. — Бочку взвалили в кибитку; поворотя оглобли, курьер уже опять скачет; успел лишь зайти в кабак и выпить два крючка сивухи.
Он требовал лошадей без подорожной; и как многие повозчики, окружив его, с ним торговались, то он,
не дожидаясь конца их торга,
сказал одному из них с нетерпением: — Запрягай поскорей, я дам по четыре копейки на версту.
Он, подошед ко мне и
не снимая шляпы,
сказал: — Милостивый государь, снабдите чем ни есть человека несчастного.
— Я вижу, —
сказал он мне, — что в жизнь вашу поперечного вам ничего
не встречалося.
—
Не осудите, —
сказал, — более теперь вам служить
не могу, но если доедем до места, то, может быть, сделаю что-нибудь больше.
— Я вижу, —
сказал он мне, — что вы имеете еще чувствительность, что обращение света и снискание собственной пользы
не затворили вход ее в ваше сердце.
Кто мир нравственный уподобил колесу, тот,
сказав великую истину,
не иное что, может быть, сделал, как взглянул на круглый образ земли и других великих в пространстве носящихся тел, изрек только то, что зрел.
Сперва
не хотел он на себя принять сего звания, но, помыслив несколько,
сказал он мне: — Мой друг, какое обширное поле отверзается мне на удовлетворение любезнейшей склонности моея души! какое упражнение для мягкосердия!
Не нашед способов спасти невинных убийц, в сердце моем оправданных, я
не хотел быть ни сообщником в их казни, ниже оной свидетелем; подал прошение об отставке и, получив ее, еду теперь оплакивать плачевную судьбу крестьянского состояния и услаждать мою скуку обхождением с друзьями. —
Сказав сие, мы рассталися и поехали всяк в свою сторону.
Скажи по истине, отец чадолюбивый,
скажи, о истинный гражданин!
не захочется ли тебе сынка твоего лучше удавить, нежели отпустить в службу?
Не бойтесь
сказать никому, что вы корову доить умеете, что шти и кашу сварите или зажаренный вами кусок мяса будет вкусен.
А ваше, ваше, может быть, положит в них начало… болезни… боюсь
сказать какой; хотя
не закраснеетесь, но рассердитесь.
— Если, барин, ты
не шутишь, —
сказала мне Анюта, — то вот что я тебе
скажу: у меня отца нет, он умер уже года с два, есть матушка да маленькая сестра.
—
Скажи, душа моя Анютушка,
не стыдись; все слова в устах невинности непорочны.
— Ах, барин,
не стращай меня, —
сказала Анюта, почти заплакав.
Скажем яснее: он и
не существует.
Просвещенным вашим разумам истины сии
не могут быть непонятны, но деяния ваши в исполнении сих истин препинаемы,
сказали уже мы, предрассуждением и корыстию.
Ненасытец кровей один
скажет, что он блажен, ибо
не имеет понятия о лучшем состоянии.
Не то же ли я вам могу
сказать о нем, что друг мой говорил мне о произведениях Америки?
Но нередкий в справедливом негодовании своем
скажет нам: тот, кто рачит о устройстве твоих чертогов, тот, кто их нагревает, тот, кто огненную пряность полуденных растений сочетает с хладною вязкостию северных туков для услаждения расслабленного твоего желудка и оцепенелого твоего вкуса; тот, кто воспеняет в сосуде твоем сладкий сок африканского винограда; тот, кто умащает окружие твоей колесницы, кормит и напояет коней твоих; тот, кто во имя твое кровавую битву ведет со зверями дубравными и птицами небесными, — все сии тунеядцы, все сии лелеятели, как и многие другие, твоея надменности высятся надо мною: над источившим потоки кровей на ратном поле, над потерявшим нужнейшие члены тела моего, защищая грады твои и чертоги, в них же сокрытая твоя робость завесою величавости мужеством казалася; над провождающим дни веселий, юности и утех во сбережении малейшия полушки, да облегчится, елико то возможно, общее бремя налогов; над
не рачившим о имении своем, трудяся деннонощно в снискании средств к достижению блаженств общественных; над попирающим родством, приязнь, союз сердца и крови, вещая правду на суде во имя твое, да возлюблен будеши.
Но ныне, буде кто прельстити восхощет,
не блистательная нужна ему внешность, но внешность доводов, если так
сказать можно, внешность убеждений.
«
Не злому какому примеру тут следовано, — говорит Сенека, — его собственному» [Кассий Север, друг Лабиения, видя писания его в огне,
сказал: «Теперь меня сжечь надлежит, ибо я их наизусть знаю».
Но ни в Греции, ни в Риме, нигде примера
не находим, чтобы избран был судия мысли, чтобы кто дерзнул
сказать: у меня просите дозволения, если уста ваши отверзать хотите на велеречие; у нас клеймится разум, науки и просвещение, и все, что без нашего клейма явится в свет, объявляем заранее глупым, мерзким, негодным. Таковое постыдное изобретение предоставлено было христианскому священству, и ценсура была современна инквизиции.
Сказав таким образом о заблуждениях и о продерзостях людей наглых и злодеев, желая, елико нам возможно, пособием господним, о котором дело здесь, предупредить и наложить узду всем и каждому, церковным и светским нашей области подданным и вне пределов оныя торгующим, какого бы они звания и состояния ни были, — сим каждому повелеваем, чтобы никакое сочинение, в какой бы науке, художестве или знании ни было, с греческого, латинского или другого языка переводимо
не было на немецкий язык или уже переведенное, с переменою токмо заглавия или чего другого,
не было раздаваемо или продаваемо явно или скрытно, прямо или посторонним образом, если до печатания или после печатания до издания в свет
не будет иметь отверстого дозволения на печатание или издание в свет от любезных нам светлейших и благородных докторов и магистров университетских, а именно: во граде нашем Майнце — от Иоганна Бертрама де Наумбурха в касающемся до богословии, от Александра Дидриха в законоучении, от Феодорика де Мешедя во врачебной науке, от Андрея Елера во словесности, избранных для сего в городе нашем Ерфурте докторов и магистров.
Скажи же, в чьей голове может быть больше несообразностей, если
не в царской?
Но если закон иль, лучше
сказать, обычай варварский, ибо в законе того
не писано, дозволяет толикое человечеству посмеяние, какое право имеете продавать сего младенца?
— Возвратись, —
сказал я ему, —
не будь свидетелем срамного позорища.
—
Не могу сему я верить, —
сказал мне мой друг, — невозможно, чтобы там, где мыслить и верить дозволяется всякому кто как хочет, столь постыдное существовало обыкновение.
—
Не дивись, —
сказал я ему, — установление свободы в исповедании обидит одних попов и чернецов, да и те скорее пожелают приобрести себе овцу, нежели овцу во Христово стадо.
Если совет мой может что-либо сделать, то я бы
сказал, что российское стихотворство, да и сам российский язык гораздо обогатились бы, если бы переводы стихотворных сочинений делали
не всегда ямбами.
Все вышесказанное изрек пирной мой товарищ одним духом и с толикою поворотливостию языка, что я
не успел ничего ему
сказать на возражение, хотя много кой-чего имел на защищение ямбов и всех тех, которые ими писали.
Если вам
не в тягость будет прочесть некоторые строфы, —
сказал он мне, подавая бумагу.
Кровавым потом доставая
Плод, кой я в пищу насадил,
С тобою крохи разделяя,
Своей натуги
не щадил.
Тебе сокровищей всех мало!
На что ж,
скажи, их недостало,
Что рубище с меня сорвал?
Дарить любимца, полна лести!
Жену, чуждающуся чести!
Иль злато богом ты признал?
— Если вы
не поскучаете слышать моей повести, то я вам
скажу, что я родился в рабстве; сын дядьки моего бывшего господина.
Приметив мое смятение, известием о смерти его отца произведенное, он мне
сказал, что сделанное мне обещание
не позабудет, если я того буду достоин. В первый раз он осмелился мне сие
сказать, ибо, получив свободу смертию своего отца, он в Риге же отпустил своего надзирателя, заплатив ему за труды его щедро. Справедливость надлежит отдать бывшему моему господину, что он много имеет хороших качеств, но робость духа и легкомыслие оные помрачают.
Первой вечер по свадьбе и следующий день, в которой я ей представлен был супругом ее как его сотоварищ, она занята была обыкновенными заботами нового супружества; но ввечеру, когда при довольно многолюдном собрании пришли все к столу и сели за первый ужин у новобрачных и я, по обыкновению моему, сел на моем месте на нижнем конце, то новая госпожа
сказала довольно громко своему мужу: если он хочет, чтоб она сидела за столом с гостями, то бы холопей за оной
не сажал.
Не повторю того, что она говорила, будучи в оных, мне в посмеяние, но, возвратясь домой, мне
сказали ее приказ, что мне отведен угол в нижнем этаже с холостыми официантами, где моя постеля, сундук с платьем и бельем уже поставлены; все прочее она оставила в прежних моих комнатах, в коих поместила своих девок.
— Более
сказать я
не мог, ибо по повелению госпожи моей отведен был на конюшню и сечен нещадно кошками.
— Мой ответ, —
сказал я ей, — вы слышали вчера, другого
не имею.
— Удивления достойно, —
сказал я сам себе, взирая на сих узников, — теперь унылы, томны, робки,
не токмо
не желают быть воинами, но нужна даже величайшая жестокость, дабы вместить их в сие состояние; но, обыкнув в сем тяжком во исполнении звании, становятся бодры, предприимчивы, гнушаяся даже прежнего своего состояния.
— Друзья мои, —
сказал я пленникам в отечестве своем, — ведаете ли вы, что если вы сами
не желаете вступить в воинское звание, никто к тому вас теперь принудить
не может?