Неточные совпадения
Собираясь теперь проверить
былое с некоторою отчетливостью,
я чувствую, что очень поспешно и опрометчиво поступил, истребивши в Лицее тогдашний мой дневник, который продолжал с лишком год.
Впрочем, вы не
будете тут искать исключительной точности — прошу смотреть без излишней взыскательности на мои воспоминания о человеке,
мне близком с самого нашего детства:
я гляжу на Пушкина не как литератор, а как друг и товарищ.
У
меня разбежались глаза: кажется,
я не
был из застенчивого десятка, но тут как-то потерялся — глядел на всех и никого не видал.
Дедушка выбрал
меня, кажется, потому, что у батюшки моего, старшего его сына, семейство
было гораздо многочисленнее.
Среди дела и безделья незаметным образом прошло время до октября. В Лицее все
было готово, и нам велено
было съезжаться в Царское Село. Как водится,
я поплакал, расставаясь с домашними; сестры успокаивали
меня тем, что
будут навещать по праздникам, а на рождество возьмут домой. Повез
меня тот же дядя Рябинин, который приезжал за
мной к Разумовскому.
Он привел
меня прямо в четвертый этаж и остановился перед комнатой, где над дверью
была черная дощечка с надписью: № 13.
Я не знаю,
есть ли и теперь другое, на этом основании существующее.
Я, как сосед (с другой стороны его номера
была глухая стена), часто, когда все уже засыпали, толковал с ним вполголоса через перегородку о каком-нибудь вздорном случае того дня; тут
я видел ясно, что он по щекотливости всякому вздору приписывал какую-то важность, и это его волновало.
При самом начале — он наш поэт. Как теперь вижу тот послеобеденный класс Кошанского, когда, окончивши лекцию несколько раньше урочного часа, профессор сказал: «Теперь, господа,
будем пробовать перья! опишите
мне, пожалуйста, розу стихами». [В автографе еще: «Мой стих никак», зачеркнуто.]
Измайлов до того
был в заблуждении, что, благодаря
меня за переводы, просил сообщить ему для его журнала известия о петербургском театре: он
был уверен, что
я живу в Петербурге и непременно театрал, между тем как
я сидел еще на лицейской скамье.
Мы, то
есть я, Малиновский и Пушкин, затеяли
выпить гоголь-моголю.
На это ходатайство Энгельгардта государь сказал: «Пусть пишет, уж так и
быть,
я беру на себя адвокатство за Пушкина; но скажи ему, чтоб это
было в последний раз. «La vieille est peut-être enchantée de la méprise du jeune homme, entre nous soit dit», [Между нами: старая дева,
быть может, в восторге от ошибки молодого человека (франц.).] — шепнул император, улыбаясь, Энгельгардту.
В тот же день, после обеда, начали разъезжаться: прощаньям не
было конца.
Я, больной, дольше всех оставался в Лицее. С Пушкиным мы тут же обнялись на разлуку: он тотчас должен
был ехать в деревню к родным;
я уж не застал его, когда приехал в Петербург.
Эта высокая цель жизни самой своей таинственностию и начертанием новых обязанностей резко и глубоко проникла душу мою —
я как будто вдруг получил особенное значение в собственных своих глазах: стал внимательнее смотреть на жизнь во всех проявлениях буйной молодости, наблюдал за собою, как за частицей, хотя ничего не значущей, но входящей в состав того целого, которое рано или поздно должно
было иметь благотворное свое действие.
Первая моя мысль
была — открыться Пушкину: он всегда согласно со
мною мыслил о деле общем (respub-lica), по-своему проповедовал в нашем смысле — и изустно и письменно, стихами и прозой.
Не знаю, к счастию ли его, или несчастию, он не
был тогда в Петербурге, а то не ручаюсь, что в первых порывах, по исключительной дружбе моей к нему,
я, может
быть, увлек бы его с собою.
Впоследствии, когда думалось
мне исполнить эту мысль,
я уже не решался вверить ему тайну, не
мне одному принадлежавшую, где малейшая неосторожность могла
быть пагубна всему делу.
На этом основании
я присоединил к союзу одного Рылеева, несмотря на то, что всегда
был окружен многими разделяющими со
мной мой образ мыслей.
Странное смешение в этом великолепном создании! Никогда не переставал
я любить его; знаю, что и он платил
мне тем же чувством; но невольно, из дружбы к нему, желалось, чтобы он, наконец, настоящим образом взглянул на себя и понял свое призвание. Видно, впрочем, что не могло и не должно
было быть иначе; видно, нужна
была и эта разработка, коловшая нам, слепым, глаза.
Не заключайте, пожалуйста, из этого ворчанья, чтобы
я когда-нибудь
был спартанцем, каким-нибудь Катоном, — далеко от всего этого: всегда шалил, дурил и кутил с добрым товарищем. Пушкин сам увековечил это стихами ко
мне; но при всей моей готовности к разгулу с ним хотелось, чтобы он не переступал некоторых границ и не профанировал себя, если можно так выразиться, сближением с людьми, которые, по их положению в свете, могли волею и неволею набрасывать на него некоторого рода тень.
Между нами
было и не без шалостей. Случалось, зайдет он ко
мне. Вместо «здравствуй»,
я его спрашиваю: «От нее ко
мне или от
меня к ней?» Уж и это надо вам объяснить, если пустился болтать.
Не нужно
было спрашивать, кто приходил. Кроме того,
я понял, что этот раз Пушкин и ее не застал.
[Цензурный запрет
был наложен в 1859 г. на рассказ о задуманном в 1819 г. одним из руководителей Тайного общества Н. И. Тургеневым при участии других заговорщиков литературно-политическом журнале, о размышлениях над тем, привлекать ли Пушкина к заговору, о встрече Пущина с отцом поэта (от абзаца «Самое сильное нападение Пушкина…» до слов «целию самого союза» в абзаце «
Я задумался…» (стр. 71–73).
Самое сильное нападение Пушкина на
меня по поводу общества
было, когда он встретился со
мною у Н. И. Тургенева, где тогда собирались все желавшие участвовать в предполагаемом издании политического журнала.
Мне и на этот раз легко
было без большого обмана доказать ему, что это совсем не собрание общества, им отыскиваемого, что он может спросить Маслова и что
я сам тут совершенно неожиданно.
На днях
был у
меня Николай Тургенев; разговорились мы с ним о необходимости и пользе издания в возможно свободном направлении; тогда это
была преобладающая его мысль.
Тут же пригласил
меня в этот день вечером
быть у него, — вот
я и здесь!»
Значит, их останавливало почти то же, что
меня пугало: образ его мыслей всем хорошо
был известен, но не
было полного к нему доверия.
Я страдал за него, и подчас
мне опять казалось, что, может
быть, Тайное общество сокровенным своим клеймом поможет ему повнимательней и построже взглянуть на самого себя, сделать некоторые изменения в ненормальном своем быту.
В генваре 1820 года
я должен
был ехать в Бессарабию к больной тогда замужней сестре моей.
Спрашиваю смотрителя: «Какой это Пушкин?»
Мне и в мысль не приходило, что это может
быть Александр.
В Могилеве, на станции, встречаю фельдъегеря, разумеется, тотчас спрашиваю его: не знает ли он чего-нибудь о Пушкине. Он ничего не мог сообщить
мне об нем, а рассказал только, что за несколько дней до его выезда сгорел в Царском Селе Лицей, остались одни стены и воспитанников поместили во флигеле. [Пожар в здании Лицея
был 12 мая.] Все это вместе заставило
меня нетерпеливо желать скорей добраться до столицы.
Директор рассказал
мне, что государь (это
было после того, как Пушкина уже призывали к Милорадовичу, чего Энгельгардт до свидания с царем и не знал) встретил его в саду и пригласил с ним пройтись.
Проезжай Пушкин сутками позже до поворота на Екатеринославль,
я встретил бы его дорогой, и как отрадно
было бы обнять его в такую минуту! Видно, нам суждено
было только один раз еще повидаться, и то не прежде 1825 года.
Я подсел к нему и спрашиваю: не имеет ли он каких-нибудь поручений к Пушкину, потому что
я в генваре [Такое начертание слова «январь» — во всех письмах Пущина.]
буду у него.
Опасения доброго Александра Ивановича
меня удивили, и оказалось, что они
были совершенно напрасны. Почти те же предостережения выслушал
я от В. Л. Пушкина, к которому заезжал проститься и сказать, что увижу его племянника. Со слезами на глазах дядя просил расцеловать его.
Комната Александра
была возле крыльца, с окном на двор, через которое он увидел
меня, услышав колокольчик.
Вообще Пушкин показался
мне несколько серьезнее прежнего, сохраняя, однакож, ту же веселость; может
быть, самое положение его произвело на
меня это впечатление.
Наружно он мало переменился, оброс только бакенбардами;
я нашел, что он тогда
был очень похож на тот портрет, который потом видел в Северных цветахи теперь при издании его сочинений П. В. Анненковым.
Случайно довелось
мне недавно видеть копию с переписки графа Нессельроде с графом Воронцовым, вследствие которой Пушкин
был сослан из Одессы на жительство в деревню отца.
Поводом к этой переписке, без сомнения,
было перехваченное на почте письмо Пушкина, но кому именно писанное —
мне неизвестно; хотя об этом письме Нессельроде и не упоминает, а просто пишет, что по дошедшим до императора сведениям о поведении и образе жизни Пушкина в Одессе его величество находит, что пребывание в этом шумном городе для молодого человека во многих отношениях вредно, и потому поручает спросить его мнение на этот счет.
Мне показалось, что он вообще неохотно об этом говорил;
я это заключил по лаконическим отрывистым его ответам на некоторые мои спросы, и потому
я его просил оставить эту статью, тем более что все наши толкования ни к чему не вели, а только отклоняли нас от другой, близкой нам беседы. Заметно
было, что ему как будто несколько наскучила прежняя шумная жизнь, в которой он частенько терялся.
Пушкин заставил
меня рассказать ему про всех наших первокурсных Лицея, потребовал объяснения, каким образом из артиллеристов
я преобразовался в Судьи. Это
было ему по сердцу, он гордился
мною и за
меня! Вот его строфы из «Годовщины 19 октября» 1825 года, где он вспоминает, сидя один, наше свидание и мое судейство...
Может
быть, ты и прав, что
мне не доверяешь.
Молча,
я крепко расцеловал его; мы обнялись и пошли ходить: обоим нужно
было вздохнуть.
Мне ничего больше не нужно
было —
я, в свою очередь, моргнул ему, и все
было понятно без всяких слов.
Я привез Пушкину в подарок Горе от ума;он
был очень доволен этой тогда рукописной комедией, до того ему вовсе почти незнакомой. После обеда, за чашкой кофе, он начал читать ее вслух; но опять жаль, что не припомню теперь метких его замечаний, которые, впрочем, потом частию явились в печати.
Хотя посещение его
было вовсе некстати, но
я все-таки хотел faire bonne raine à mauvais jeu [Делать веселое лицо при плохой игре (франц.).] и старался уверить его в противном; объяснил ему, что
я — Пущин такой-то, лицейский товарищ хозяина, а что генерал Пущин, его знакомый, командует бригадой в Кишиневе, где
я в 1820 году с ним встречался.
Я рад
был, что мы избавились этого гостя, но
мне неловко
было за Пушкина: он, как школьник, присмирел при появлении настоятеля.
«Как, — подумал
я, — хоть в этом не успокоить его, как не устроить так, чтоб ему, бедному поэту,
было где подвигаться в зимнее ненастье».