Неточные совпадения
Невольным образом в этом рассказе замешивается и собственная моя личность; прошу
не обращать на нее внимания. Придется, может быть, и об Лицее сказать словечко; вы это простите, как воспоминания, до сих пор живые! Одним словом,
все сдаю вам, как вылилось на бумагу. [Сообщения И. И. Пущина о том, как он осуществлял свое обещание Е. И. Якушкину, — в письмах к Н. Д. Пущиной и Е. И. Якушкину за 1858 г. № 225, 226, 228, 242 и др.]
У меня разбежались глаза: кажется, я
не был из застенчивого десятка, но тут как-то потерялся — глядел на
всех и никого
не видал.
Все мы видели, что Пушкин нас опередил, многое прочел, о чем мы и
не слыхали,
все, что читал, помнил; но достоинство его состояло в том, что он отнюдь
не думал выказываться и важничать, как это очень часто бывает в те годы (каждому из нас было 12лет) с скороспелками, которые по каким-либо обстоятельствам и раньше и легче находят случай чему-нибудь выучиться.
Случалось точно удивляться переходам в нем: видишь, бывало, его поглощенным
не по летам в думы и чтения, и тут же [В рукописи было: «бесится до неистовства», зачеркнуто.] внезапно оставляет занятия, входит в какой-то припадок бешенства за то, что другой, ни на что лучшее
не способный, перебежал его или одним ударом уронил
все кегли.
Настало, наконец, 19 октября — день, назначенный для открытия Лицея. Этот день, памятный нам, первокурсным,
не раз был воспет Пушкиным в незабываемых его для нас стихах, знакомых больше или меньше и
всей читающей публике.
Мы, школьники, больше
всех были рады, что он замолк: гости сидели, а мы должны были стоя слушать его и ничего
не слышать.
Публика при появлении нового оратора, под влиянием предшествовавшего впечатления, видимо, пугалась и вооружилась терпением; но по мере того, как раздавался его чистый, звучный и внятный голос,
все оживились, и к концу его замечательной речи слушатели уже были
не опрокинуты к спинкам кресел, а в наклоненном положении к говорившему: верный знак общего внимания и одобрения!
В продолжение
всей речи ни разу
не было упомянуто о государе: это небывалое дело так поразило и понравилось императору Александру, что он тотчас прислал Куницыну владимирский крест — награда, лестная для молодого человека, только что возвратившегося, перед открытием Лицея, из-за границы, куда он был послан по окончании курса в Педагогическом институте, и назначенного в Лицей на политическую кафедру.
Сконфузился ли он и
не знал, кто его спрашивал, или дурной русский выговор, которым сделан был ему вопрос, — только
все это вместе почему-то побудило его откликнуться на французском языке и в мужском роде.
Это объявление категорическое, которое, вероятно, было уже предварительно постановлено, но только
не оглашалось, сильно отуманило нас
всех своей неожиданностию.
[
Весь дальнейший текст до конца абзаца («Роскошь помещения… плебеями»)
не был пропущен в печать в 1859 г.] Роскошь помещения и содержания, сравнительно с другими, даже с женскими заведениями, могла иметь связь с мыслью Александра, который, как говорили тогда, намерен был воспитать с нами своих братьев, великих князей Николая и Михаила, почти наших сверстников по летам; но императрица Марья Федоровна воспротивилась этому, находя слишком демократическим и неприличным сближение сыновей своих, особ царственных, с нами, плебеями.
При
всех этих удобствах нам
не трудно было привыкнуть к новой жизни. Вслед за открытием начались правильные занятия. Прогулка три раза в день, во всякую погоду. Вечером в зале — мячик и беготня.
Обед состоял из трех блюд (по праздникам четыре). За ужином два. Кушанье было хорошо, но это
не мешало нам иногда бросать пирожки Золотареву в бакенбарды. При утреннем чае — крупичатая белая булка, за вечерним — полбулки. В столовой, по понедельникам, выставлялась программа кушаний на
всю неделю. Тут совершалась мена порциями по вкусу.
Жизнь наша лицейская сливается с политическою эпохою народной жизни русской: приготовлялась гроза 1812 года. Эти события сильно отразились на нашем детстве. Началось с того, что мы провожали
все гвардейские полки, потому что они проходили мимо самого Лицея; мы всегда были тут, при их появлении, выходили даже во время классов, напутствовали воинов сердечною молитвой, обнимались с родными и знакомыми — усатые гренадеры из рядов благословляли нас крестом.
Не одна слеза тут пролита.
Когда начались военные действия, всякое воскресенье кто-нибудь из родных привозил реляции; Кошанский читал их нам громогласно в зале. Газетная комната никогда
не была пуста в часы, свободные от классов: читались наперерыв русские и иностранные журналы при неумолкаемых толках и прениях;
всему живо сочувствовалось у нас: опасения сменялись восторгами при малейшем проблеске к лучшему. Профессора приходили к нам и научали нас следить за ходом дел и событий, объясняя иное, нам недоступное.
Таким образом, мы скоро сжились, свыклись. Образовалась товарищеская семья; в этой семье — свои кружки; в этих кружках начали обозначаться, больше или меньше, личности каждого; близко узнали мы друг друга, никогда
не разлучаясь; тут образовались связи на
всю жизнь.
Все это вместе было причиной, что вообще
не вдруг отозвались ему на егопривязанность к лицейскому кружку, которая с первой поры зародилась в нем,
не проявляясь, впрочем, свойственною ей иногда пошлостью.
Не пугайтесь! Я
не поведу вас этой длинной дорогой, она нас утомит.
Не станем делать изысканий;
все подробности вседневной нашей жизни, близкой нам и памятной, должны остаться достоянием нашим; нас, ветеранов Лицея, уже немного осталось, но мы и теперь молодеем, когда, собравшись, заглядываем в эту даль. Довольно, если припомню кой-что, где мелькает Пушкин в разных проявлениях.
Наши стихи вообще
не клеились, а Пушкин мигом прочел два четырехстишия, которые
всех нас восхитили. Жаль, что
не могу припомнить этого первого поэтического его лепета. Кошанский взял рукопись к себе. Это было чуть ли
не в 811-м году, и никак
не позже первых месяцев 12-го. Упоминаю об этом потому, что ни Бартенев, ни Анненков ничего об этом
не упоминают. [П. И. Бартенев — в статьях о Пушкине-лицеисте («Моск. ведом.», 1854). П. В. Анненков — в комментариях к Сочинениям Пушкина. Стих. «Роза» — 1815 г.]
Я и
не думаю требовать, чтобы
все, которые пишут путешествия, смотрели на предметы с одной точки зрения и описывали оные одинаким образом…
Вообще это пустое событие (которым, разумеется, нельзя было похвастать) наделало тогда много шуму и огорчило наших родных, благодаря премудрому распоряжению начальства.
Все могло окончиться домашним порядком, если бы Гауеншильд и инспектор Фролов
не задумали формальным образом донести министру.
Пушкин охотнее
всех других классов занимался в классе Куницына, и то совершенно по-своему: уроков никогда
не повторял, мало что записывал, а чтобы переписывать тетради профессоров (печатных руководств тогда еще
не существовало), у него и в обычае
не было:
все делалось а livre ouvert.
Пушкин просит живописца написать портрет К. П. Бакуниной, сестры нашего товарища. Эти стихи — выражение
не одного только его страдавшего тогда сердечка!.. [Посвящено Е. П. Бакуниной (1815), обращено к А. Д. Илличевскому, недурно рисовавшему. В изд. АН СССР 1-я строка так: «Дитя Харит и вображенья». Страдало также сердечко Пущина. Об этом — в первоначальной редакции пушкинского «19 октября», 1825: «Как мы впервой
все трое полюбили».]
Внимание общее, тишина глубокая по временам только прерывается восклицаниями. Кюхельбекер просил
не мешать, он был
весь тут, в полном упоении… Доходит дело до последней строфы. Мы слышим...
Случалось, встретясь с нею в темных переходах коридора, и полюбезничать — она многих из нас знала, да и кто
не знал Лицея, который мозолил глаза
всем в саду?
Я, с своей стороны, старался доказать ему, что Энгельгардт тут действовал отлично; он никак
не сознавал этого,
все уверял меня, что Энгельгардт, защищая его, сам себя защищал.
Много мы спорили; для меня оставалось неразрешенною загадкой, почему
все внимания директора и жены его отвергались Пушкиным: он никак
не хотел видеть его в настоящем свете, избегая всякого сближения с ним.
Тут крылось что-нибудь, чего он никак
не хотел мне сказать; наконец, я перестал и настаивать, предоставя
все времени.
[
Весь следующий абзац и часть второго («Было еще другого рода… верховая езда»)
не могли появиться в 1859 г. в печати по цензурным условиям; выброшены были также куплеты о Левашове.]
Илличевскогостихов
не могу припомнить; знаю только, что они
все кончались рифмой на Пущин. Это было очень оригинально. [Стих. Илличевского
не обнаружено.]
9 июня был акт. Характер его был совершенно иной: как открытие Лицея было пышно и торжественно, так выпуск наш тих и скромен. В ту же залу пришел император Александр в сопровождении одного тогдашнего министра народного просвещения князя Голицына. Государь
не взял с собой даже князя П. М. Волконского, который, как
все говорили, желал быть на акте.
В тот же день, после обеда, начали разъезжаться: прощаньям
не было конца. Я, больной, дольше
всех оставался в Лицее. С Пушкиным мы тут же обнялись на разлуку: он тотчас должен был ехать в деревню к родным; я уж
не застал его, когда приехал в Петербург.
[Рассказ Пущина о своем участии в Тайном обществе, о своем взгляде на привлечение Пушкина к заговору
не мог появиться в 1859 г. в печати по цензурным условиям (
все шесть абзацев: «Встреча моя с Пушкиным…» — «Конечно, болтовня», стр. (68–70).
Эта высокая цель жизни самой своей таинственностию и начертанием новых обязанностей резко и глубоко проникла душу мою — я как будто вдруг получил особенное значение в собственных своих глазах: стал внимательнее смотреть на жизнь во
всех проявлениях буйной молодости, наблюдал за собою, как за частицей, хотя ничего
не значущей, но входящей в состав того целого, которое рано или поздно должно было иметь благотворное свое действие.
Впоследствии, когда думалось мне исполнить эту мысль, я уже
не решался вверить ему тайну,
не мне одному принадлежавшую, где малейшая неосторожность могла быть пагубна
всему делу.
Не заключайте, пожалуйста, из этого ворчанья, чтобы я когда-нибудь был спартанцем, каким-нибудь Катоном, — далеко от
всего этого: всегда шалил, дурил и кутил с добрым товарищем. Пушкин сам увековечил это стихами ко мне; но при
всей моей готовности к разгулу с ним хотелось, чтобы он
не переступал некоторых границ и
не профанировал себя, если можно так выразиться, сближением с людьми, которые, по их положению в свете, могли волею и неволею набрасывать на него некоторого рода тень.
Значит, их останавливало почти то же, что меня пугало: образ его мыслей
всем хорошо был известен, но
не было полного к нему доверия.
Как ни вертел я
все это в уме и сердце, кончил тем, что сознал себя
не вправе действовать по личному шаткому воззрению, без полного убеждения в деле, ответственном пред целию самого союза.
После этого мы как-то
не часто виделись. Пушкин кружился в большом свете, а я был как можно подальше от него. Летом маневры и другие служебные занятия увлекали меня из Петербурга.
Все это, однако,
не мешало нам, при всякой возможности встречаться с прежней дружбой и радоваться нашим встречам у лицейской братии, которой уже немного оставалось в Петербурге; большею частью свидания мои с Пушкиным были у домоседа Дельвига.
В Могилеве, на станции, встречаю фельдъегеря, разумеется, тотчас спрашиваю его:
не знает ли он чего-нибудь о Пушкине. Он ничего
не мог сообщить мне об нем, а рассказал только, что за несколько дней до его выезда сгорел в Царском Селе Лицей, остались одни стены и воспитанников поместили во флигеле. [Пожар в здании Лицея был 12 мая.]
Все это вместе заставило меня нетерпеливо желать скорей добраться до столицы.
— Энгельгардт, — сказал ему государь, — Пушкина надобно сослать в Сибирь: он наводнил Россию возмутительными стихами;
вся молодежь наизусть их читает. Мне нравится откровенный его поступок с Милорадовичем, но это
не исправляет дела.
Все это нисколько
не утешало нас.
Я подсел к нему и спрашиваю:
не имеет ли он каких-нибудь поручений к Пушкину, потому что я в генваре [Такое начертание слова «январь» — во
всех письмах Пущина.] буду у него.
Разве
не знаете, что он под двойным надзором — и полицейским и духовным?» — «
Все это знаю; но знаю также, что нельзя
не навестить друга после пятилетней разлуки в теперешнем его положении, особенно когда буду от него с небольшим в ста верстах.
Свернули мы, наконец, с дороги в сторону, мчались среди леса по гористому проселку —
все мне казалось
не довольно скоро!
Кони несут среди сугробов, опасности нет: в сторону
не бросятся,
все лес, и снег им по брюхо — править
не нужно. Скачем опять в гору извилистой тропой; вдруг крутой поворот, и как будто неожиданно вломились смаху в притворенные ворота при громе колокольчика.
Не было силы остановить лошадей у крыльца, протащили мимо и засели в снегу нерасчищенного двора…
Кой-как
все это тут же уладили, копошась среди отрывистых вопросов: что? как? где? и пр.; вопросы большею частью
не ожидали ответов; наконец, помаленьку прибрались; подали нам кофе; мы уселись с трубками.
Теперь
не берусь
всего этого передать.
Прежняя его живость во
всем проявлялась, в каждом слове, в каждом воспоминании: им
не было конца в неумолкаемой нашей болтовне.
Пушкин сам
не знал настоящим образом причины своего удаления в деревню; [По цензурным соображениям
весь дальнейший текст опубликован в 1859 г. либо с выкидками, либо в «исправленном» изложении редакции «Атенея».] он приписывал удаление из Одессы козням графа Воронцова из ревности;думал даже, что тут могли действовать некоторые смелые его бумаги по службе, эпиграммы на управление и неосторожные частые его разговоры о религии.