Неточные совпадения
В продолжение всего месяца он был очень тих, задумчив, старателен, очень молчалив и предмет свой знал прекрасно; но только что получал жалованье, на другой
же день являлся в класс развеселый; с учениками шутит, пойдет потом гулять по улице — шляпа набоку, в зубах сигара, попевает, насвистывает, пожалуй, где случай выпадет, готов и драку сочинить; к женскому полу получает сильное стремление и для
этого придет к реке, станет на берегу около плотов, на которых прачки моют белье, и любуется…
— Господи, боже мой! Может
же быть на свете такая дурнушка, как
эта несчастная Настенька Годнева!
Если автору случалось в нынешних барышнях замечать что-то вроде любви, то тут
же открывалось, что чувство
это было направлено именно на человека, с которым могла составиться приличная партия; и чем
эта партия была приличнее, то есть выгоднее, тем более страсть увеличивалась.
С первого
же шагу оказалось, что Медиокритский и не думал никого приглашать быть своим визави;
это, впрочем, сейчас заметила и поправила m-lle Полина: она сейчас
же перешла и стала
этим визави с своим кавалером, отпускным гусаром, сказав ему что-то вполголоса.
Все
эти капризы и странности Петр Михайлыч, все еще видевший в дочери полуребенка, объяснял расстройством нервов и твердо был уверен, что на следующее
же лето все пройдет от купанья, а вместе с тем неимоверно восхищался, замечая, что Настенька с каждым днем обогащается сведениями, или, как он выражался, расширяет свой умственный кругозор.
— Совершенно тот
же, Марья Ивановна, — отвечал Петр Михайлыч, — и мне только очень жаль, что вы изволили принять на себя
это обидное для нас поручение.
— А я, конечно, еще более сожалею об
этом, потому что точно надобно быть очень осторожной в
этих случаях и хорошо знать, с какими людьми будешь иметь дело, — проговорила исправница, порывисто завязывая ленты своей шляпы и надевая подкрашенное боа, и тотчас
же уехала.
— Что
же тут удивительного?
Это хорошо.
— И какие
же эти концерты? Обрывки какие-нибудь!.. Москву всегда потчуют остаточками… Мы его слышали в Петербурге в полной опере, — сказала генеральша.
— Точно так
же, как и Петербург. Москва еще, мне кажется, разумнее в
этом случае.
— Как
же вы его знаете, когда не бывали? Я
этого не понимаю, — заметила Полина.
— Гоголя, по-моему, чересчур уж захвалили, — отвечал старик решительно. — Конечно, кто у него может
это отнять: превеселый писатель! Все
это у него выходит живо, точно видишь перед собой, все
это от души смешно и в то
же время правдоподобно; но…
— Почему
же вы думаете, что я пишу? — спросил он, в свою очередь, как бы несколько сконфуженный
этим вопросом.
Глядя на
эти группы, невольно подумаешь, отчего бы им не сойтись в
этой деревянной на валу беседке и не затеять тут
же танцев, — кстати
же через город проезжает жид с цимбалами, — и
этого, я уверен, очень хочется сыну судьи, семиклассному гимназисту, и пятнадцатилетней дочери непременного члена, которые две недели без памяти влюблены друг в друга и не имеют возможности сказать двух слов между собою.
Те думали, что новый смотритель подарочка хочет, сложились и общими силами купили две головки сахару и фунтика два чаю и принесли все
это ему на поклон, но были, конечно, выгнаны позорным образом, и потом, когда в следующий четверг снова некоторые мальчики не явились, Калинович на другой
же день всех их выключил — и ни просьбы, ни поклоны отцов не заставили его изменить своего решения.
— Очень хорошо, распоряжусь, — сказал он и велел им идти домой, а сам тотчас
же написал городничему отношение о производстве следствий о буйных и неприличных поступках учителя Экзархатова и, кроме того, донес с первою
же почтою об
этом директору. Когда
это узналось и когда глупой Экзархатовой растолковали, какой ответственности подвергается ее муж, она опять побежала к смотрителю, просила, кланялась ему в ноги.
— Не может
же благородно мыслящий человек терпеть
это спокойно!
— Что ж, папенька, неужели
же Калинович хуже всех
этих господ? — спрашивала Настенька с насмешкой.
Невдолге после описанных мною сцен Калиновичу принесли с почты объявление о страховом письме и о посылке на его имя. Всегда спокойный и ровный во всех своих поступках, он пришел на
этот раз в сильное волнение: тотчас
же пошел скорыми шагами на почту и начал что есть силы звонить в колокольчик. Почтмейстер отворил, по обыкновению, двери сам; но, увидев молодого смотрителя, очень сухо спросил своим мрачным голосом...
— Что
же вас так интересует
это письмо? — заговорил он. — Завтра вы будете иметь его в руках ваших. К чему такое домогательство?
—
Это письмо, — отвечал Калинович, — от матери моей; она больна и извещает, может быть, о своих последних минутах… Вы сами отец и сами можете судить, как тяжело умирать, когда единственный сын не хочет закрыть глаз. Я, вероятно, сейчас
же должен буду ехать.
— Отстрадал, наконец, четыре года. Вот, думаю, теперь вышел кандидатом, дорога всюду открыта… Но… чтоб успевать в жизни, видно, надобно не кандидатство, а искательство и подличанье, на которое, к несчастью, я не способен. Моих
же товарищей, идиотов почти, послали и за границу и понаделили бог знает чем, потому что они забегали к профессорам с заднего крыльца и целовали ручки у их супруг, немецких кухарок; а мне выпало на долю
это смотрительство, в котором я окончательно должен погрязнуть и задохнуться.
— Как
же редактор может не прочесть? — воскликнул он с запальчивостью. — В
этом его прямое назначение и обязанность.
— Нет, Калинович, не говорите тут о кокетстве! Вы вспомните, как вас полюбили? В первый
же день, как вас увидели; а через неделю вы уж знали об
этом…
Это скорей сумасшествие, но никак не кокетство.
— Послушайте, Калинович, что ж вы так хандрите?
Это мне грустно! — проговорила Настенька вставая. — Не извольте хмуриться — слышите? Я вам приказываю! — продолжала она, подходя к нему и кладя обе руки на его плечи. — Извольте на меня смотреть весело. Глядите
же на меня: я хочу видеть ваше лицо.
— Неужели
же эти господа редакторы находят недостойною напечатать вашу повесть? — сказала с усмешкою Настенька.
Калинович только улыбался, слушая, как петушились два старика, из которых про Петра Михайлыча мы знаем, какого он был строгого характера; что
же касается городничего, то все его полицейские меры ограничивались криком и клюкой, которою зато он действовал отлично, так что
этой клюки боялись вряд ли не больше, чем его самого, как будто бы вся сила была в ней.
— От кого
же это письмо? — проговорила Настенька и хотела было взять со стола пакет, но Петр Михайлыч не дал.
— «Давно мы не приступали к нашему фельетону с таким удовольствием, как делаем
это в настоящем случае, и удовольствие
это, признаемся, в нас возбуждено не переводными стихотворениями с венгерского, в которых, между прочим, попадаются рифмы вроде «фимиам с вам»; не повестью госпожи Д…, которая хотя и принадлежит легкому дамскому перу, но отличается такою тяжеловесностью, что мы еще не встречали ни одного человека, у которого достало бы силы дочитать ее до конца; наконец, не учеными изысканиями г. Сладкопевцова «О римских когортах», от которых чувствовать удовольствие и оценить их по достоинству предоставляем специалистам; нас
же, напротив, неприятно поразили в них опечатки, попадающиеся на каждой странице и дающие нам право обвинить автора за небрежность в издании своих сочинений (в незнании грамматики мы не смеем его подозревать, хотя имеем на то некоторое право)…»
— Что
же это такое? — сказал Петр Михайлыч, останавливаясь читать. — Тут покуда одна перебранка… Экой народ
эти господа фельетонисты!
— Как
же, говорю, в
этом случае поступать? — продолжал старик, разводя руками. — «Богатый, говорит, может поступать, как хочет, а бедный должен себя прежде обеспечить, чтоб, женившись, было чем жить…» И понимай, значит, как знаешь: клади в мешок, дома разберешь!
— О чем
же ты плачешь?
Этого никогда не может случиться, или…
— Зачем
же ты
это делаешь?
— Он решительно тебя не понимает; да как
же можно от него
этого и требовать? — отвечала Настенька.
К
этой наружности князь присоединял самое обаятельное, самое светское обращение: знакомый почти со всей губернией, он обыкновенно с помещиками богатыми и чиновниками значительными был до утонченности вежлив и даже несколько почтителен; к дворянам
же небогатым и чиновникам неважным относился необыкновенно ласково и обязательно и вообще, кажется, во всю свою жизнь, кроме приятного и лестного, никому ничего не говорил.
Надобно сказать, что Петр Михайлыч со времени получения из Петербурга радостного известия о напечатании повести Калиновича постоянно занимался распространением славы своего молодого друга, и в
этом случае чувства его были до того преисполнены, что он в первое
же воскресенье завел на
эту тему речь со стариком купцом, церковным старостой, выходя с ним после заутрени из церкви.
— Умный бы старик, но очень уж односторонен, — говорил он, идя домой, и все еще, видно, мало наученный
этими опытами, на той
же неделе придя в казначейство получать пенсию, не утерпел и заговорил с казначеем о Калиновиче.
— Терпение и терпение. Всякое зло должно
же когда-нибудь кончиться, а
этому, кажется, недалек конец, — сказал он, указывая глазами на генеральшу.
— Но если я выйду замуж,
это будет очень натурально. Должна
же я буду чем-нибудь жить с мужем?
— Зачем
же сейчас? — вмешалась Настенька. — Не успел он завернуть, как и бежать к нему на поклон. Какое благодеяние оказал…
это смешно!
— Чем
же он может быть полезен Якову Васильичу? Вот
это интересно;
этого я точно не понимаю.
Все
это Калинович, при его уме и проницательности, казалось бы, должен был сейчас
же увидеть и понять, но он ничего подобного даже не заметил.
— О,
это мы устроим! — возразил он и тем
же вечером завел разговор о кабинете.
И для кого
же, впрочем, из солидных, благоразумных молодых людей нашего времени не имеет он
этого значения?
Подозревая, что все
это штуки Настеньки, дал себе слово расквитаться с ней за то после; но теперь, делать нечего, принял сколько возможно спокойный вид и вошел в гостиную, где почтительно поклонился генеральше, Полине и князю, пожал с обязательной улыбкой руку у Настеньки, у которой при
этом заметно задрожала головка, пожал, наконец, с такою
же улыбкою давно уже простиравшуюся к нему руку Петра Михайлыча и, сделав полуоборот, опять сконфузился: его поразила своей наружностью княжна.
Вообще герой мой, державший себя, как мы видели, у Годневых более молчаливо и несколько строго, явился в
этот вечер очень умным, любезным и в то
же время милым молодым человеком, способным самым приятным образом занять общество.
— Пожалуй,
эта сумасбродная девчонка наделает скандалу! — проговорил Калинович, бросая письмо, и на другой
же день, часов в семь, не пив даже чаю, пошел к Годневым.
— Мне действительно было досадно, — отвечал он, — что вы приехали в
этот дом, с которым у вас ничего нет общего ни по вашему воспитанию, ни по вашему тону; и, наконец, как вы не поняли, с какой целью вас пригласили, и что в
этом случае вас третировали, как мою любовницу… Как
же вы, девушка умная и самолюбивая, не оскорбились
этим — странно!
— Неужели
же я делала
это нарочно, с умыслом? — спросила она.
Все
это Калинович наблюдал с любопытством и удовольствием, как обыкновенно наблюдают и восхищаются сельскою природою солидные городские молодые люди, и в то
же время с каким-то замираньем в сердце воображал, что чрез несколько часов он увидит благоухающую княжну, и так как ничто столь не располагает человека к мечтательности, как езда, то в голове его начинали мало-помалу образовываться довольно смелые предположения: «Что если б княжна полюбила меня, — думал он, — и сделалась бы женой моей… я стал бы владетелем и
этого фаэтона, и
этой четверки… богат… муж красавицы… известный литератор…