Неточные совпадения
Петра Михайлыча знали не только в городе и уезде, но, я думаю, и в половине губернии: каждый день,
часов в семь утра, он выходил из дома за припасами на рынок и имел, при этом случае, привычку поговорить со встречным и поперечным. Проходя, например, мимо полуразвалившегося домишка соседки-мещанки, в
котором из волокового окна [Волоковое окно — маленькое задвижное оконце, прорубавшееся в избах старинной постройки в боковых стенах.] выглядывала голова хозяйки, повязанная платком, он говорил...
Впрочем, Гаврилыч на этот раз исполнил возложенное на него поручение с не совсем свойственною ему расторопностью и еще до света обошел учителей,
которые, в свою очередь, собрались к Петру Михайлычу
часу в седьмом.
Петр Михайлыч и учителя вошли в горенку, в
которой нашли дверь в соседнюю комнату очень плотно притворенною. Ожидали они около четверти
часа; наконец, дверь отворилась, Калинович показался. Это был высокий молодой человек, очень худощавый, с лицом умным, изжелта-бледным. Он был тоже в новом, с иголочки, хоть и не из весьма тонкого сукна мундире, в пике безукоризненной белизны жилете, при шпаге и с маленькой треугольной шляпой в руках.
В двенадцать
часов Калинович, переодевшись из мундира в черный фрак, в черный атласный шарф и черный бархатный жилет и надев сверх всего новое пальто, вышел, чтоб отправиться делать визиты, но, увидев присланный ему экипаж, попятился назад: лошадь, о
которой Петр Михайлыч так лестно отзывался, конечно, была, благодаря неусыпному вниманию Палагеи Евграфовны, очень раскормленная; но огромная, жирная голова, отвислые уши, толстые, мохнатые ноги ясно свидетельствовали о ее солидном возрасте, сырой комплекции и кротком нраве.
Кругом всего дома был сделан из дикого камня тротуар,
который в продолжение всей зимы расчищался от снега и засыпался песком в тех видах, что за неимением в городе приличного места для зимних прогулок генеральша с дочерью гуляла на нем между двумя и четырьмя
часами.
Когда богомольцы наши вышли из монастыря, был уже
час девятый. Калинович, пользуясь тем, что скользко и темно было идти, подал Настеньке руку, и они тотчас же стали отставать от Петра Михайлыча,
который таким образом ушел с Палагеею Евграфовной вперед.
К объяснению всего этого ходило, конечно, по губернии несколько темных и неопределенных слухов, вроде того, например, как чересчур уж хозяйственные в свою пользу распоряжения по одному огромному имению, находившемуся у князя под опекой; участие в постройке дома на дворянские суммы,
который потом развалился; участие будто бы в Петербурге в одной торговой компании, в
которой князь был распорядителем и в
которой потом все участники потеряли безвозвратно свои капиталы; отношения князя к одному очень важному и значительному лицу, его прежнему благодетелю,
который любил его, как родного сына, а потом вдруг удалил от себя и даже запретил называть при себе его имя, и, наконец, очень тесная дружба с домом генеральши, и ту как-то различно понимали: кто обращал особенное внимание на то, что для самой старухи каждое слово князя было законом, и что она, дрожавшая над каждой копейкой, ничего для него не жалела и, как известно по маклерским книгам, лет пять назад дала ему под вексель двадцать тысяч серебром, а другие говорили, что m-lle Полина дружнее с князем, чем мать, и что, когда он приезжал, они, отправив старуху спать, по нескольку
часов сидят вдвоем, затворившись в кабинете — и так далее…
Словом, разница была только в том, что Терка в этот раз не подличал Калиновичу,
которого он, за выключку из сторожей, глубоко ненавидел, и если когда его посылали за чем-нибудь для молодого смотрителя, то он ходил вдвое долее обыкновенного, тогда как и обыкновенно ходил к соседке калачнице за кренделями по два
часа.
— Да я ж почем знаю? — отвечал сердито инвалид и пошел было на печь; но Петр Михайлыч, так как уж было
часов шесть, воротил его и, отдав строжайшее приказание закладывать сейчас же лошадь, хотел было тут же к слову побранить старого грубияна за непослушание Калиновичу, о
котором тот рассказал; но Терка и слушать не хотел: хлопнул, по обыкновению, дверьми и ушел.
После молитвы старик принялся неторопливо стаскивать с себя фуфайки,
которых оказалось несколько и
которые он аккуратно складывал и клал на ближайший стул; потом принялся перевязывать фонтанели, с
которыми возился около четверти
часа, и, наконец, уже вытребовав себе вместо одеяла простыню, покрылся ею, как саваном, до самого подбородка, и, вытянувшись во весь свой длинный рост, закрыл глаза.
Чем ближе подходило время отъезда, тем тошней становилось Калиновичу, и так как цену людям, истинно нас любящим, мы по большей части узнаем в то время, когда их теряем, то, не говоря уже о голосе совести,
который не умолкал ни перед какими доводами рассудка, привязанность к Настеньке как бы росла в нем с каждым
часом более и более: никогда еще не казалась она ему так мила, и одна мысль покинуть ее, и покинуть, может быть, навсегда, заставляла его сердце обливаться кровью.
Станции, таким образом,
часа через два как не бывало. Въехав в селение, извозчик на всем маху повернул к избе,
которая была побольше и понарядней других. Там зашумаркали; пробежал мальчишка на другой конец деревни. В окно выглянула баба. Стоявший у ворот мужик, ямщичий староста, снял шляпу и улыбался.
И на другой день
часу в десятом он был уже в вокзале железной дороги и в ожидании звонка сидел на диване; но и посреди великолепной залы, в
которой ходила, хлопотала, смеялась и говорила оживленная толпа, в воображении его неотвязчиво рисовался маленький домик, с оклеенною гостиной, и в ней скучающий старик, в очках, в демикотоновом сюртуке, а у окна угрюмый, но добродушный капитан, с своей трубочкой, и, наконец, она с выражением отчаяния и тоски в опухнувших от слез глазах.
Он прилег на диване, заснул и проспал таким образом
часов до четырех, и когда проснулся, то чувствовал уже положительную боль в голове и по всему телу легонькой озноб — это было первое приветствие,
которое оказывала ему петербургская тундра.
— Я думаю, поутру,
часов до двенадцати, когда он бывает еще начальником, а после этого
часа он обыкновенно делается сам ничтожнейшим рабом,
которого бранят, и потому поутру лучше, — отвечал Белавин явно уж насмешливым и даже неприязненным тоном.
Часа в два молодые обыкновенно садились в карету и отправлялись с визитами, результатом
которых в их мраморной вазе появились билетики: Comte Koulgacoff [Граф Кулгаков (франц...
Часу в двенадцатом, наконец, приехали молодые. Они замедлили единственно по случаю туалета молодой,
которая принялась убирать голову еще
часов с шести, но все, казалось ей, выходило не к лицу. Заставляя несколько раз перечесывать себя, она бранилась, потом сама начала завиваться, обожглась щипцами, бросила их парикмахеру в лицо, переменила до пяти платьев, разорвала башмаки и, наконец, расплакалась. Калинович, еще в первый раз видевший такой припадок женина характера, вышел из себя.
На такого рода любезность вице-губернаторша также не осталась в долгу и, как ни устала с дороги, но дня через два сделала визит губернаторше,
которая продержала ее по крайней мере
часа два и, непременно заставивши пить кофе, умоляла ее, бога ради, быть осторожною в выборе знакомств и даже дала маленький реестр тем дамам, с
которыми можно еще было сблизиться.
Мужчины только качали головами и с
часу на
час ожидали, что управляющему губернией будет, наконец, сверху такой щелчок, после
которого он и не опомнится.