— К вама-тка, — отвечал Терка, выставив свою рябую рожу в полурастворенную дверь. — Сматритель новый приехал, ачителей завтра к себе в сбор на фатеру требует в девятом часу, чтоб биспременно в мундерах были.
В зале был уже один гость — вновь определенный становой пристав, молодой еще человек, но страшно рябой, в вицмундире, застегнутом на все пуговицы, и с серебряною цепочкою, выпущенною из-за борта как бы вроде аксельбанта. При входе князя он вытянулся и проговорил официальным голосом...
Вечер был ясный, тихий, теплый; как огненное пятно, горело невысоко уже стоявшее солнце над разливающимся вдали морем и, золотя его окраину, пробегало искрами по маленькой ряби.
На черной дали легла уже трепетная снежная белизна; пена блестела, и багровый разрыв, вспыхнув средь золотой нити, бросил по океану, к ногам Ассоль, алую рябь.
Лежу я в тарантасе по-прежнему, а вокруг тарантаса — и на пол-аршина, не более, от его края — водная гладь, освещенная луною, дробится и дрожит мелкой, четкой рябью.
В глазах у меня — рябь, тысячи синусоид, письмо прыгает. Я подхожу ближе к свету, к стене. Там потухает солнце, и оттуда — на меня, на пол, на мои руки, на письмо все гуще темно-розовый, печальный пепел.