— То было, сударь, время, а теперь — другое: меня сейчас же, вон, полковой командир солдату на руки отдал… «Пуще глазу, говорит, береги у меня этого дворянина!»; так тот меня и умоет, и причешет, и грамоте выучил, — разве нынче есть такие начальники!
— Что же все! — возразил Макар Григорьев. — Никогда он не мог делать того, чтобы летать на птице верхом. Вот в нашей деревенской стороне, сударь, поговорка есть: что сказка — враль, а песня — быль, и точно: в песне вот поют, что «во саду ли, в огороде девушка гуляла», — это быль: в огородах девушки гуляют; а сказка про какую-нибудь Бабу-ягу или Царь-девицу — враки.
Поедете вы, сударь, теперь в деревню, — отнесся Макар Григорьев опять к Вихрову, — ждать строгости от вас нечего: строгого господина никогда из вас не будет, а тоже и поблажкой, сударь, можно все испортить дело.
«Да правда ли, говорит, сударь… — называет там его по имени, — что вы его не убили, а сам он убился?» — «Да, говорит, друг любезный, потяну ли я тебя в этакую уголовщину; только и всего, говорит, что боюсь прижимки от полиции; но, чтобы тоже, говорит, у вас и в селе-то между причетниками большой болтовни не было, я, говорит, велю к тебе в дом принести покойника, а ты, говорит, поутру его вынесешь в церковь пораньше, отслужишь обедню и похоронишь!» Понравилось это мнение священнику: деньгами-то с дьячками ему не хотелось, знаете, делиться.
Ну, и был ли тут трех какой-нибудь или нет, — богу судить, но я и до сей поры, сударь, — продолжал Добров, видимо одушевившись, — не могу мимо этого самого Кривцова идти или ехать спокойно.
— А, вот он, университет! Вот он, я вижу, сидит в этих словах! — кричал Александр Иваныч. — Это гуманность наша, наш космополитизм, которому все равно, свой или чужой очаг. Поляки, сударь, вторгались всегда в нашу историю: заводилась ли крамола в царском роде — они тут; шел ли неприятель страшный, грозный, потрясавший все основы народного здания нашего, — они в передних рядах у него были.
— Слышали мы, сударь, это, — начал отвечать атаман, — сказывали, что бабенка какая-то болтает это, — и в остроге, говорят, она содержится за то; но не помним мы как-то того, — хаживали точно что к нам из разных селений женщины: которую грозой, а которую и деньгами к себе мы прилучали, но чтобы Елизавета Петрова какая была, — не помним.
— Не пускает, все лезет ко мне: вот и в острог теперь все ходит ко мне. А что, сударь, коли я в Сибирь уйду, он никогда уже не может меня к себе воротить?
— О, нет-с, сударь, как это возможно! — возразила Лизавета. — Благодарю только покорно!.. Благодарю и вас оченно! — прибавила она уже с некоторым кокетством и атаману.
— Какое, сударь, не принимаем: уж все перебывали, только вас нет; барыня не надивится. Вот его сиятельство так каждый день изволит жаловать… такой добрый барин. Я намедни ходил к нему с какой-то тетрадкой от барышни — красненькую пожаловал.
— А вас, сударь Воин Васильевич, и всю честную компанию с дорогою именинницей. И затем, сударь, имею честь доложить, что, прислав нас с сестрицей для принесения вам их поздравления, и господин мой и Пармен Семенович Туганов просят извинения за наше холопье посольство; но сами теперь в своих минутах не вольны и принесут вам в том извинение сегодня вечером.
Г-жа Простакова. Пронозила!.. Нет, братец, ты должен образ выменить господина офицера; а кабы не он, то б ты от меня не заслонился. За сына вступлюсь. Не спущу отцу родному. (Стародуму.) Это, сударь, ничего и не смешно. Не прогневайся. У меня материно сердце. Слыхано ли, чтоб сука щенят своих выдавала? Изволил пожаловать неведомо к кому, неведомо кто.