Матрена. Народом это, мать, нынче стало; больно стал не крепок ныне народ: и мужчины и женщины. Я вот без Ивана Петровича… Семь годков он в те поры не сходил из Питера… Почти что бобылкой экие годы жила, так и то: лето-то летенски на работе, а зимой за скотинкой да за пряжей умаешься да упаришься, — ляжешь, живота у себя не чувствуешь, а не то, чтобы о худом думать.
Матрена. Ничего я, мать, не знала и не ведала… Слеп, видно, материнской-то глазок на худое в детках. Как бы не у матери родной, а у свекрови злой жила, так не посмела бы этого сделать. Хошь тоже много спасибо и добрым людям: подвели, может, да подстроили…
Ананий Яковлев. Что ж вы так себя оченно низко ставите; а как мы тоже Питер знаем, так вам надо быть там не из худых, а, может, из самых лучших; по крайности я так, по своему к вам расположению, понимаю.
То мне теперича горчей и обидней всего, что, может, по своей глупой заботливости, ни дня, ни ночи я не прожил в Питере, не думаючи об вас; а мы тоже время свое проводим не в монастырском заточении: хоша бы по той же нашей разносной торговле — все на народе; нашлись бы там не хуже тебя, криворожей, из лица: а обращеньем, пожалуй, и чище будут…
Твоя, вишь, повинна, а ты чужую взяла да с плеч срезала, и, как по чувствам моим, ты теперь хуже дохлой собаки стала для меня: мать твоя справедливо сказала, что, видишь, вон на столе этот нож, так я бы, может, вонзил его в грудь твою, кабы не жалел еще маненько самого себя; какой-нибудь теперича дурак — сродственник ваш, мужичонко — гроша не стоящий, мог меня обнести своим словом, теперь ступай да кланяйся по всем избам, чтобы взглядом косым никто мне не намекнул на деянья твои, и все, что кто бы мне ни причинил, я на тебе, бестии, вымещать буду; потому что ты тому единая причина и первая, значит, злодейка мне выходишь…
Чеглов-Соковин, худой и изнуренный, в толстом байковом сюртуке, сидит, потупивши голову, на диване. Развалясь, в креслах помешается Золотилов, здоровый, цветущий, с несколькими ленточками в петлице и с множеством брелоков на часах.
Но хуже всего, что и в этом положении, когда оно начинает тебе казаться несколько щекотливым, ты, чтобы заглушить в себе это, предался еще худшему пороку и, по твоему слабому здоровью, совершаешь над собой решительное самоубийство…
Золотилов. А так, как все смотрят. И чтоб успокоить тебя, я приведу свой собственный даже пример, хоть это и будет не совсем скромно… (Вполголоса.) Я вот женатый человек и в летах, а, может быть, в этом отношении тоже не без греха; однако чрез это ни семейное счастие наше с твоей сестрой не расстроено, ни я, благодаря бога, не похудел, не спился, и как-то вот еще на днях такого рода особа вздумала перед женой нос вздернуть, — я ее сейчас же ограничил: знай сверчок свой шесток!
Лизавета. А мне его ничего не жаль; он теперь говорит, что я ему хуже дохлой собаки стала, то забываючи, что как под венец еще нас везли, так он, може, был для меня таким. По сиротству да по бедности нашей сговорили да скрутили, словно живую в землю закопали, и вся теперь ваша воля, барин: не жить мне ни с ним, ни при нем… Какая я теперь ему мужнина жена?.. (Начинает плакать.)
Ананий Яковлев(взмахнув глазами на перегородку). Лизавета! Что вы тут все лежите? Подьте сюда!.. (Молчание.) Сами худое делаете, да еще в обиду вламываетесь. Не наказывать вас хотят, а хоша бы мало-мальски внушить и на хорошее наставить, коли не совсем еще рассудок свой потеряли… Вставайте! Нечего тут.
Ананий Яковлев(продолжая). То-то! Видно, и отвечать нечего, потому что сама лучше всякого знаешь, что никогда там ничего не было, да и быть не могло; а что теперича точно что: я, может, и хуже того на что пойду! Для какого рожна беречь себя стану?.. Взять, значит, эти самые деньги, идти с ними в кабак и кончить там… И с ними, и своей жизнию!
Бурмистр. Оченно нездоровы! Горячка, сказывают… как тогда встревожились… слегли… все хуже и хуже… не знаем, и жив останется ли, — подлец и разбойник, что наделал… (Увидя входящего сотского с палкою и бляхою на груди.) Что те надо! Дурак! Лезет.
За какие-нибудь три целковых на худое-то с тобой бы пошли, так я и то — помыслом моим, а не то что делом, — не хотел вниманья на то иметь, помня то, что я человек семейный и христианин есть!
Другое дело, кабы ее на худое-то толкали, а то только всеми силами отвести ее от того желают: сам свое сердце смирил, кажись, сколько только мог, и какой бы там внутри червяк ни сидел, все прощаю и забываю; ну, по пословице, что с возу упало, то пропало, — не воротишь!
Кабанов. Ну, да. Она-то всему и причина. А я за что погибаю, скажи ты мне на милость? Я вот зашел к Дикуму, ну, выпили; думал — легче будет; нет, хуже, Кулигин! Уж что жена против меня сделала! Уж хуже нельзя…
Высокая, худая женщина, с изможденным, усталым, точно почерневшим от горя лицом, стояла на коленях около больной девочки, поправляя ей подушку и в то же время не забывая подталкивать локтем качающуюся колыбель.
Как часто что-нибудь мы сделавши худого, Кладем вину в том на другого, И как нередко говорят: «Когда б не он, и в ум бы мне не впало!» А ежели людей не стало, Так уж лукавый виноват, Хоть тут его совсем и не бывало.
Что такое революция? Это переворот и избавление. Но когда избавитель перевернуть — перевернул, избавить — избавил, а потом и сам так плотно уселся на ваш загорбок, что снова и еще хуже задыхаетесь вы в предсмертной тоске, то тогда черт с ним и с избавителем этим!