Юлинька. Да, я могу про себя сказать, чтo я счастлива. А ты, Полинька, как ты живешь? Ужасно! Нынче совсем не такой тон. Нынче у всех принято
жить в роскоши.
Большая часть сатириков наших уподоблялась человеку, обличающему бедняка за то, что тот не
живет в роскоши, и добросовестно убежденному, что от этих обличений жизнь бедняка пойдет лучше.
Мне всякий, этот же Александр Петрович, имеет право сказать и говорит, что я обманщик, что я говорю, но не делаю, что я проповедую евангельскую бедность, а сам
живу в роскоши под предлогом, что я отдал все жене.
— Маша! Я не нужен тебе. Отпусти меня. Я пытался участвовать в вашей жизни, внести в нее то, что составляет для меня всю жизнь. Но это невозможно. Выходит только то, что я мучаю вас и мучаю себя. Не только мучаю себя, но и гублю то, что я делаю. Мне всякий имеет право сказать и говорит, что я обманщик, что я говорю, но не делаю, что я проповедую евангельскую бедность, а сам
живу в роскоши под предлогом, что я отдал все жене.
— Моя биография не совсем такая, какие вы до сих пор слушали. Я в детстве жила в холе и в тепле. Родилась я в семье тех, кто сосал кровь из рабочих и
жил в роскоши; щелкали на счетах, подсчитывали свои доходы и это называли работой. Такая жизнь была мне противна, я пятнадцати лет ушла из дома и совершенно порвала с родителями…
Неточные совпадения
Он считал переделку экономических условий вздором, но он всегда чувствовал несправедливость своего избытка
в сравнении с бедностью народа и теперь решил про себя, что, для того чтобы чувствовать себя вполне правым, он, хотя прежде много работал и нероскошно
жил, теперь будет еще больше работать и еще меньше будет позволять себе
роскоши.
Дети?
В Петербурге дети не мешали
жить отцам. Дети воспитывались
в заведениях, и не было этого, распространяющегося
в Москве — Львов, например, — дикого понятия, что детям всю
роскошь жизни, а родителям один труд и заботы. Здесь понимали, что человек обязан
жить для себя, как должен
жить образованный человек.
Комната эта была не та парадная, которую предлагал Вронский, а такая, за которую Анна сказала, что Долли извинит ее. И эта комната, за которую надо было извиняться, была преисполнена
роскоши,
в какой никогда не
жила Долли и которая напомнила ей лучшие гостиницы за границей.
— Был проповедник здесь,
в подвале
жил, требухой торговал на Сухаревке. Учил: камень — дурак, дерево — дурак, и бог — дурак! Я тогда молчал. «Врешь, думаю, Христос — умен!» А теперь — знаю: все это для утешения! Все — слова. Христос тоже — мертвое слово. Правы отрицающие, а не утверждающие. Что можно утверждать против ужаса? Ложь. Ложь утверждается. Ничего нет, кроме великого горя человеческого. Остальное — дома, и веры, и всякая
роскошь, и смирение — ложь!
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального
в мире. А выйдет
в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это?
Роскошь! И
проживет свой век, и не пошевелится
в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти
в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»