Неточные совпадения
Бродячие приживалки, каких много по городам, перелетные птицы, что век свой кочуют, перебегая из дому в дом: за больными походить, с детьми поводиться, помочь постряпать, пошить, помыть, сахарку поколоть, — уверяли с клятвами, что про беспутную Даренку они вернехонько
всю подноготную
знают — ходит-де в черном, а жизнь ведет пеструю; живет без совести и без стыдения у богатого вдовца в полюбовницах.
—
Весь город ведь что в трубы трубит, а ты и не
знаешь ничего, моя горе-горькая!..
Нет, говорю, сударыня, я тебе этого не спущу; хоть, говорю, и не видывала я таких милостей, как ты, ни от Марка Данилыча, ни от Сергевнушки, а в глаза при
всех тебе наплюю и, что
знаю,
все про тебя,
все расскажу,
все как на ладонке выложу…
— А я на базар ходила, моя сударыня, да и думаю, давно не видала я болезную мою Дарью Сергевну, сем-ка забреду к ней, сем-ка погляжу на нее да
узнаю, как вы
все живете-можете…
— Что ты, сударыня?.. — с ужасом почти вскликнула Анисья Терентьевна. — Как сметь старый завет преставлять!.. Спокон веку водится, что кашу да полтину мастерицам родители посылали… От сторонних книжных дач не положено брать. Опять же надо ведь мальчонке-то по улице кашу в плате нести —
все бы видели да
знали, что за новую книгу садится. Вот, мать моя, принялась ты за наше мастерство, учишь Дунюшку, а старых-то порядков по ученью и не ведаешь!.. Ладно ли так? А?
— Народ — молва, сударыня. Никто ему говорить не закажет. Ртов у народа много —
всех не завяжешь… — Так говорила Анисья Терентьевна, отираясь бумажным платком и свертывая потом его в клубочек. — Ох,
знали бы вы да ведали, матушка, что в людях-то про вас говорят.
— Зачем певицу? Брать так уж пяток либо полдюжину. Надо, чтоб и пение, и служба
вся были как следует, по чину, по уставу, — сказал Смолокуров. — Дунюшки ради хоть целый скит приволоку́, денег не пожалею… Хорошо бы старца какого ни на есть, да где его сыщешь? Шатаются, шут их возьми, волочатся из деревни в деревню — шатуны, так шатуны и есть… Нечего делать, и со старочкой, Бог даст, попразднуем… Только вот беда, знакомства-то у меня большого нет на Керженце. Послать-то не
знаю к кому.
Жаль было расставаться ей с воспитанницей, в которую положила
всю душу свою, но нестерпимо было и оставаться в доме Смолокурова, после того как
узнала она, что про нее «в трубы трубят».
Называла по именам дома богатых раскольников, где от того либо другого рода воспитания вышли дочери такие, что не приведи Господи: одни Бога забыли, стали пристрастны к нововводным обычаям, грубы и непочтительны к родителям, покинули стыд и совесть, ударились в такие дела, что нелеть и глаголати… другие, что у мастериц обучались,
все, сколько ни
знала их Макрина, одна другой глупее вышли,
все как есть дуры дурами — ни встать, ни сесть не умеют, а чтоб с хорошими людьми беседу вести, про то и думать нечего.
— Все-таки, однако ж… — начал было он, но не
знал, что дальше сказать.
— Это
все добро,
все хорошо,
все по-Божьему, — молвил Марко Данилыч. — Насчет родителя-то больше твердите, чтоб во
всем почитала его. Она у меня девочка смышленая, притом же мягкосердая —
вся в мать покойницу… Обучите ее, воспитайте мою голубоньку — сторицею воздам, ничего не пожалею. Доброту-то ее, доброту сохраните, в мать бы была… Ох, не
знала ты, мать Макрина, моей Оленушки!.. Ангел Божий была во плоти!.. Дунюшка-то
вся в нее, сохраните же ее, соблюдите!.. По гроб жизни благодарен останусь…
Поварчивала мать Манефа на Смолокурова, зачем, дескать, столь дорогие вещи закупаешь, но Марко Данилыч отвечал: «Нельзя же Дуню кой-как устроить,
всем ведомы мои достатки,
все знают, что она у меня одна-единственная дочь, недобрые, позорные слухи могут разнестись про меня по купечеству, ежель на дочь поскуплюсь я.
Поджидая дочку и
зная, что года через два, через три женихи станут свататься, Марко Данилыч
весь дом переделал и убрал его с невиданной в том городке роскошью — хоть в самой Москве любому миллионщику такой дом завести.
— А почем
знать, что у нас впереди? — улыбнулся Марко Данилыч. — Думаешь, у Макарья девичьего товара не бывает? Много его в привозе… Кажный год со
всех концов купецких девиц возят к Макарью невеститься.
— Должно быть! — передразнил приказчика Марко Данилыч. —
Все должен
знать, что у тебя в караване. И как мог ты допустить на баржах псов разводить?.. А?.. Рыбу крали да кормили?.. Где водолив?
— Солнцо́в мало! — передразнил его Смолокуров. —
Знаю я, какие дожди-то шли!.. Лень! Вот что! Гуляли, пьянствовали! Вам бы
все кой-как да как-нибудь! Раченья до хозяйского добра нет. Вот что!
— Его-то… А племянник мне-ка по хозяйке будет, — добродушно ответил за него Карп Егоров. — Софронкой звать, Бориса Моркелыча
знаешь?.. Сынок ему… Он у нас грамотей, письма даже писать маракует. Вот у Василья Фадеича, у твоего приказчика, в книге за
всех расписывается, которы в путине заборы забирали.
Косная меж тем подгребла под восьмую баржу, но рабочий, что притащил трап, не мог продраться сквозь толпу, загородившую борт.
Узнав, в чем дело, бросил он трап на палубу, а сам, надев шапку, выпучил глаза на хозяина и во
всю мочь крикнул...
Не очень бы, казалось, занятен был девицам разговор про тюлений жир, но две из них смутились: Дуня оттого, что нечаянно взглядами с Самоквасовым встретилась, Лизавета Зиновьевна — кто ее
знает с чего. Сидела она, наклонившись над прошивками Дуниной работы, и вдруг во
весь стан выпрямилась. Широко раскрытыми голубыми глазами с незаметной для других мольбой посмотрела она на отца.
— Да, — продолжал Смолокуров, — этот тюлень теперича самое последнее дело. Не рад, что и польстился на такую дрянь —
всего только третий год стал им займоваться… Смолоду у меня не лежало сердце к этому промыслу.
Знаешь ведь, что от этого от самого тюленя брательнику моему, царство ему небесное, кончина приключилась: в море потоп…
— Во
всем так, друг любезный, Зиновий Алексеич, во
всем, до чего ни коснись, — продолжал Смолокуров. — Вечор под Главным домом повстречался я с купцом из Сундучного ряда. Здешний торговец, недальний, от Старого Макарья. Что, спрашиваю, как ваши промысла? «Какие, говорит, наши промысла, убыток один, дело хоть брось». Как так? — спрашиваю. «Да вот, говорит, в Китае не то война, не то бунт поднялся, шут их
знает, а нашему брату хоть голову в петлю клади».
— Плохо, — молвил Марко Данилыч. — Здорово не выдерется… Да кто таков? Я промышленников
всех знаю, и рыбны́х и тюленьих.
На руках носили
все Алексея Степаныча, не
знали, чем угодить, чем почет воздать ему…
Десять годов с половиной так прожила честная вдовица и столь же тихо угасла, сколь тихо протекла жизнь ее, полезная для
всех, кто ни
знал ее.
Всем были ведомы достатки Доронина,
все знали, что каждой из его дочерей половина его состоянья достанется.
Женился Федор Меркулыч. Десятилетний Микитушка на отцовской свадьбе благословенный образ в часовню возил и во
все время обряда глаз с мачехи не спускал. Сам не
знал, отчего, но с первого взгляда на нее невзлюбила невинная отроческая душа его розовой, пышно сияющей молодостью красавицы, стоявшей перед налоем рядом с седовласым его родителем. Сердце вещун — и добро оно чует, и зло, особливо в молодых годах.
В городе никого он не
знал, для
всех тамошних был чужим человеком…
Вошла Дарья Сергевна с Дуней. Марко Данилыч рассказывал им про женитьбу Василья Борисыча. Но незаметно было сочувствия к его смеху ни в Дарье Сергевне, ни в Дуне. Дарья Сергевна Василья Борисыча не
знала, не видывала, даже никогда про него не слыхала. Ей только жалко было Манефу, что такой срам у нее в обители случился. Дуня тоже не смеялась… Увидев Петра Степаныча, она вспыхнула
вся, потупила глазки, а потом, видно, понадобилось ей что-то, и она быстро ушла в свою горницу.
Все-таки,
знаете, лучше будет, ладнее.
— Да могло ль прийти в голову, что вы эдак деньгами швырять станете? Ведь за
все зá это на плохой конец ста полтора либо два надо было заплатить!.. Ежели б мы с Зиновеем Алексеичем
знали это наперед, неужто бы согласились ехать с вами кататься?
— Уложено́ так царем Алексием Михайловичем, когда еще он во благочестии пребывал, благословлено святейшим Иосифом патриархом и
всем освященным собором. Чего тебе еще?.. Значит, святым духом кабала-то уставлена, а не заморскими выходцами, — горячился Марко Данилыч. — Читывал ли ты «Уложение» да «новоуказные статьи»? Прочитай, коли не
знаешь.
Что было у него на душе, каких мыслей насчет веры Илья Авксентьич держался, дело закрытое, но
все знали, и сам он того не скрывал, что в правилах и соблюденье обрядов был он слабенек.
—
Знаю, матушка,
все знаю, — ответил с участьем Марко Данилыч. — Из Питера-то не привезли ли чего утешительного? Там-то как смотрят на ваше дело?
—
Все бы не след матушке убиваться, — сказал Марко Данилыч. — Кто довольно ее
знает, то худа об ней не помыслит, а ежели непутные языки болтают, плюнуть на них, да и
вся недолга.
— Еще будучи в Питере, — говорила Таифа, — отписала я матушке, что хотя, конечно, и жаль будет с Комаровом расстаться, однако ж вконец сокрушаться не след. Доподлинно
узнала я, что выгонка будет такая же, какова была на Иргизе. Часовни, моленные, кельи порушат, но хозяйства не тронут.
Все останется при нас. Как-нибудь проживем. В нашем городке матушка места купила. После Ильина дня хотела туда и кельи перевозить, да вот эти неприятности, да матушкины болезни задержали…
—
Все тебя поминала, — тихим, чуть слышным голосом говорила Дуня. — Сначала боязно было, стыдно, ни минуты покоя не
знала. Что ни делаю, что ни вздумаю, а
все одно да одно на уме. Тяжело мне было, Грунюшка, так тяжело, что, кажется, смерть бы легче принять. По реке мы катались, с косной. С нами был… Добрый такой… правдивый… И так он глядел на меня и таким голосом говорил со мной, что меня то в жар, то в озноб.
— Его-то и надо объехать, — сказал Смолокуров. — Видишь ли, дело какое. Теперь у него под Царицыном три баржи тюленьего жиру.
Знаешь сам, каковы цены на этот товар. А недели через две, не то и скорее, они в гору пойдут. Вот и вздумалось мне по теперешней низкой цене у Меркулова
все три баржи купить. Понимаешь?
Развесь только уши, и не
знай чего тебе не наскажет: то из Москвы ему пишут, то из Питера, а
все врет, ничего никто ему не пишет, похвастаться только охота.
Встречаясь со знакомыми, Доронин под рукой разузнавал про Веденеева — каков он нравом и каковы у него дела торговые. Кто ни
знал Дмитрия Петровича,
все говорили про него похвально, отзывались как о человеке дельном и хорошем. Опричь Смолокурова, ни от кого не слыхал Зиновий Алексеич худых вестей про него.
— Да при всяких, когда до чего доведется, — отвечал трактирщик. — Самый доверенный у него человек. Горазд и Марко Данилыч любого человека за всяко облаять, а супротив Корнея ему далеко. Такой облай, что слова не скажет путем,
все бы ему с рывка. Смолокуров, сами
знаете, и спесив, и чванлив, и держит себя высоко, а Корнею во
всем спускает. Бывает, что Корней и самого его обругает на чем свет стоит, а он хоть бы словечко в ответ.
Живучи в Москве и бывая каждый день у Дорониных, Никита Федорыч ни разу не сказал им про Веденеева, к слову как-то не приходилось. Теперь это на большую досаду его наводило, досадовал он на себя и за то, что, когда писал Зиновью Алексеичу, не пришло ему в голову спросить его, не у Макарья ли Веденеев, и, ежели там, так
всего бы вернее через него цены
узнать.
— Доронина какого-то искал почтальон, — сказал он, входя в комнату. — А такого у нас по
всей пристани нет. А на письме означено: «На Гребновскую». Спрашивал почтальон, не
знает ли кто, где тот Доронин живет — не
знает никто. Так ни с чем и уехал.
Все готово,
все припасено, хоть сейчас ступай под венец, да не
знаем, дела как порешатся.
Сам не
зная зачем, ровно вкопанный стоит на крыльце Веденеев.
Все еще видится ему милый лик дорогой девушки,
все еще слышатся сладкие, тихие речи ее. Задумался и не может сообразить, где он, зачем тут стоит, что ему надобно делать… С громом подкатил к крыльцу извозчик в крытой пролетке.
— И сама не
знаю, Василий Петрович. Разве после Рождества, а то, пожалуй, и
всю зиму не приеду. В Рязани-то у меня довольно дел накопилось, надо их покончить.
— Церковь-то от них далеконько, Василий Петрович, — сказала Марья Ивановна. — А зимой ину пору в лесу-то из сугробов и не выберешься. А не случалось ли вам когда-нибудь говорить про Сергеюшку с нашим батюшкой, с отцом Никифором?
Знаете ли, что Сергеюшка-то не меньше четырех раз в году у него исповедуется да приобщается… Вот какой он колдун! Вот как бегает от святой церкви. И не один Сергеюшка, а и
все, что в лесу у меня живут — и мужчины, и женщины, — точно так же. Усердны они к церкви, очень усердны.
— А шут их
знает, — молвил Василий Петрович. — Фармазонами зовут их. А в чем ихняя вера состоит, доподлинно никто не
знает, потому что у них
все по тайности… И говорить-то много про них не след.
— Сам я того не
знаю, — отвечал Морковников, — по людям в нашей стороне идет такая намолвка: ежели кто в ихню веру переходит, прощается он со
всем светом и ото
всех отрекается.
— Странно
все это, Василий Петрович, — в раздумье молвил Меркулов. — А мне бы, признаться, хотелось
узнать хорошенько, что это за вера такая…
— Узнавать-то нечего, не стоит того, — ответил Морковников. — Хоша ни попов, ни церкви Божьей они не чуждаются и, как служба в церкви начнется, приходят первыми, а отойдет — уйдут последними; хоша раза по три или по четыре в году к попу на дух ходят и причастье принимают, а
все же ихняя вера не от Бога. От врага наваждение, потому что, ежели б ихняя вера была прямая, богоугодная, зачем бы таить ее? Опять же тут и волхвования, и пляска, и верченье, и скаканье. Божеско ли это дело, сам посуди…