Неточные совпадения
Незримо для людей ведя суровую жизнь строгой постницы, о доме и всем мире теплая молитвенница, Дарья Сергевна похудела, побледнела, но всегда прекрасно
было крытое скорбью и любовью лицо ее, святым чувством
добра и любви сияли живые, выразительные очи ее.
Недобрых слухов до Марка Данилыча никто довести не смел. Человек
был крутой, властный — не ровен час,
добром от него не отделаешься. Но дошли, добежали те слухи до Дарьи Сергевны.
Перво-наперво — неверная, у попов у церковных, да у дьяконов хлеб
ест, всяко скоблено рыло, всякого табашника и щепотника за
добрых людей почитает, второ дело смотница, такая смотница, что не приведи Господи.
— Это все
добро, все хорошо, все по-Божьему, — молвил Марко Данилыч. — Насчет родителя-то больше твердите, чтоб во всем почитала его. Она у меня девочка смышленая, притом же мягкосердая — вся в мать покойницу… Обучите ее, воспитайте мою голубоньку — сторицею воздам, ничего не пожалею. Доброту-то ее, доброту сохраните, в мать бы
была… Ох, не знала ты, мать Макрина, моей Оленушки!.. Ангел Божий
была во плоти!.. Дунюшка-то вся в нее, сохраните же ее, соблюдите!.. По гроб жизни благодарен останусь…
А полюбили ее не только в чаянии богатых подарков от Марка Данилыча, а за то больше, что Дуня
была такая
добрая, такая умница, такая до всех ласковая.
Груня имела большое влияние на подраставшую девочку, ее да Дарью Сергевну надо
было Дуне благодарить за то, что, проживши семь лет в Манефиной обители, она всецело сохранила чистоту душевных помыслов и внедрила в сердце своем стремление к
добру и правде, неодолимое отвращенье ко всему лживому, злому, порочному.
Там у Дуни
были девицы-ровесницы, там умная,
добрая, приветливая Марья Гавриловна, ласковая Манефа, инокини, белицы, все надышаться не могли на Дунюшку, все на руках ее носили.
—
Добро пожаловать, — весело сказал он. — А мы еще за чаем. С дороги, должно
быть, долгонько, признаться, проспали… Милости просим, пожалуйте сюда!
— Нет уж увольте, Марко Данилыч, — с улыбкой ответил Петр Степаныч. — По моим обстоятельствам, это дело совсем не подходящее. Ни привычки нет, ни сноровки. Как всего, что по Волге плывет, не переймешь, так и торгов всех в одни руки не заберешь. Чего
доброго, зачавши нового искать, старое, пожалуй, потеряешь. Что тогда
будет хорошего?
— Вестимо, не тому, Василий Фадеич, — почесывая в затылках, отвечали бурлаки. — Твои слова шли к
добру, учил ты нас по-хорошему. А мы-то, гляди-ка, чего сдуру-то наделали… Гля-кась, како дело вышло!.. Что теперича нам за это
будет? Ты, Василий Фадеич, человек знающий, все законы произошел, скажи, Христа ради, что нам за это
будет?
— Знать-то знает… как не знать… Только, право, не придумаю, как бы это сделать… — задумался приказчик. — Ну,
была не
была! — вскликнул он, еще немножко подумавши. — Тащи шапку, скидавай сапоги. Так уж и
быть, избавлю тебя, потому знаю, что человек ты
добрый — языком только горазд лишнее болтать. Вот хоть сегодняшнее взять — ну какой черт совал тебя первым к нему лезть?
Иным и в рот уже не лезло, да не оставлять же
добро — понатужились и все дочиста
поели.
— Какое же в новом тарифе может
быть касательство до тюленьего жира? Не из чужих краев его везут; свое
добро, российское.
— С покойным его родителем мы больше тридцати годов хлеб-соль важивали, в приятельстве
были… — продолжал Зиновий Алексеич. — На моих глазах Никитушка и вырос. Жалко тоже!.. А уж
добрый какой да разумный.
— Нисколько мы не умничаем, господин купец, — продолжал нести свое извозчик. — А ежели нашему брату до всех до этих ваших делов доходить вплотную, где то́
есть каждый из вас чаи распивает аль обедает, так этого нам уж никак невозможно. Наше дело — сказал седок ехать куда, вези и деньги по такцыи получай. А ежели хозяин
добрый, он тебе беспременно и посверх такцыи на чаек прибавит. Наше дело все в том только и заключается.
— Хозяйку бы ему
добрую, говорят наши рыбники, — молвил, глядя в сторону, Марко Данилыч. — Да тестя бы разумного, чтобы
было кому научить молодого вьюношу, да чтобы он не давал ему всего капитала в тюленя́ садить… Налей-ка чашечку еще, Зиновий Алексеич.
Наемным приказчикам большой веры не давал; хоть и
добрый был человек, благодушный и всякому
был рад помощь оказать, но приказчикам на волос не верил.
— А что же, Петр Степаныч, как у нас
будет насчет гулянок? Больно хочется мне Дунюшку повеселить да кстати и Зиновья Алексеича дочек… Помнится, какой-то
добрый человек похлопотать насчет этого вызвался…
— Все тебя поминала, — тихим, чуть слышным голосом говорила Дуня. — Сначала боязно
было, стыдно, ни минуты покоя не знала. Что ни делаю, что ни вздумаю, а все одно да одно на уме. Тяжело мне
было, Грунюшка, так тяжело, что, кажется, смерть бы легче принять. По реке мы катались, с косной. С нами
был…
Добрый такой… правдивый… И так он глядел на меня и таким голосом говорил со мной, что меня то в жар, то в озноб.
Все терпел, все сносил и в надежде на милости всем, чем мог, угождал наемный люд неподступному хозяину; но не
было ни одного человека, кто бы любил по душе Марка Данилыча, кто бы, как за свое, стоял за
добро его, кто бы рад
был за него в огонь и в воду пойти. Между хозяином и наймитами не душевное
было дело, не любовное, а корыстное, денежное.
Про катанье потолковали. Вспомянула
добрым словом Татьяна Андревна Самоквасова с Веденеевым и примолвила, что, должно
быть, оба они большие достатки имеют… С усмешкой ответил ей Марко Данилыч...
— Кто ее знает… Теперь вот уж более пятнадцати лет, как этакую дурь на себя напустила, — сказал Василий Петрович. — Теперь уж ей без малого сорок лет… Постарела, а посмотреть бы на нее, как
была молоденькой. Что за красота
была. Просто сказать — ангел небесный. И умная она барыня, и
добрая.
— До последней капельки. Одна ведь только она
была. При ней пошло не то житье. Известно, ежели некому
добрым хозяйством путем распорядиться, не то что вотчина, царство пропадет. А ее дело девичье. Куда же ей? Опять же и чудит без меры. Ну и пошло все врознь, пошло да и поехало. А вы, смею спросить, тоже из господ
будете?
— Говорить-то все говорят, что она тут
была ни при чем, а я что-то мало веры тому даю… Не такая девка, чтобы в тако дело не впутаться.
Добра, а уж такая озорная, такая баламутка, что нигде другой такой не сыскать, — отвечал на то Сурмин.
— Сто целковых! Деньги порядочные! — молвила Манефа. — И на другое на что можно б
было их пожертвовать. На полезное душе, на
доброе, благочестивое дело… А тебе медали захотелось?
— В Писании, друг, сказано: «Аще
добро твориши, разумей, кому твориши, и
будет благодать благам твоим.
Добро сотвори благочестиву и обрящеши воздаяние аще не от него, то от вышнего. Даждь благочестиву и не заступай грешника,
добро сотвори смиренному и не даждь нечестивому, возбрани хлебы твоя и не даждь ему». Понял?
— А вот хоть и говорите вы, что пропали мои денежки, однако ж я надеюсь на
доброе ваше расположение и, чтобы нам и теперь и вперед дела вести,
буду вас покорнейше просить не оставить меня
добрым советом насчет вашего племянника и помочь разыскать его.
— Захотел бы, так не минуту сыскал бы, а час и другой… — молвила Татьяна Андревна. — Нет, ты за него не заступайся. Одно ему от нас всех: «Забудь наше
добро, да не делай нам худа». И за то спасибо скажем. Ну,
будет! — утоля воркотней расходившееся сердце, промолвила Татьяна Андревна. — Перестанем про него поминать… Господь с ним!..
Был у нас Петр Степаныч да сплыл, значит, и делу аминь… Вот и все, вот и последнее мое слово.
— Погляжу я на вас, сударыня, как на покойника-то, на Ивана-то Григорьича, с лица-то вы похожи, — говорил Марко Данилыч, разглядывая Марью Ивановну. — Хоша я больно малешенек
был, как родитель ваш в Родяково к себе в вотчину приезжал, а как теперь на него гляжу — осанистый такой
был, из себя видный, говорил так важно… А душа
была у него предобреющая. Велел он тогда собрать всех нас, деревенских мальчишек и девчонок, и всех пряниками да орехами из своих рук оделил… Ласковый
был барин,
добрый.
Воротился на родину. Не пешеходом с котомкой за плечами он домой воротился — три подводы с
добром в Сосновку привел. Всем
было то видимо, а про то, что Герасим
был опоясан чéресом и что на гайтане вместе с тельником висел у него на шее туго набитый бумажник, того никто не видел. Много ли зашито серебра и золота в чéресе, много ль ценных бумаг положено в бумажнике, про то знал да ведал один лишь Герасим. И после никто никогда о том не узнал.
Только ясные
добрые голубые глаза говорили, что недавно еще
было то время, когда пригожеством она красилась.
Окстись, милый человек!» У тетки Арины тот расчет
был: все покупки да жбан Абраму зараз захватить несподручно, и она, ровно бы
добрая, вызвалась сама донести ему до его избы кое-что.
Скотина зачумела и вся до последнего бычка повалилась, потом
были сряду два хлебных недорода, потом лихие люди клеть подломали и все
добро повытаскали, потом овин сгорел, потом Абрам больше года без вины в остроге по ошибке, а скорей по злому произволу прокурора, высидел.
То
была действенная сила любви, матери всякого
добра и блага.
«Что мир порядил, то Бог рассудил», — говорили они, а между собой толковали: «Теперь у Чубаловых мошна-то туга, смогут и голый песок
доброй пашней сделать, потому и поступиться им допрежними их полосами миру
будет за великую обиду…» Чубаловы поспорили, поспорили, да так и бросили дело…
Но все в один голос решили, что Герасим Чубалов темный богач, и стали судить и рядить, гадать и догадываться, где б это он был-побывал, в каких сторонах, в каких городах и каким способом столь много
добра накопил.
Уши развесив бабы ее слушают, набираются от закусочницы сказов и пересудов, и пошла про Герасима худая молва, да не одна: и в разбои-то он хаживал, и фальшивые-то деньги работывал, и, живучи у купца в приказчиках, обокрал его, и,
будучи у купчихи в любовниках, все
добро у нее забрал…
Говорили Чубаловы с тем, с другим мужиком порознь, говорили и с двумя, с тремя зарáз, и все соглашались, что хотят из деревни их согнать не по-Божески, что это
будет и перед Богом грех, и перед
добрыми людьми зазорно, но только что мир-народ в кучу сберется, иные речи от тех же самых мужиков зачнутся: «Вон из деревни!
— Хорошая должна
быть икона,
добрая. Поспеевских не много теперь водится, а все-таки годиков на двадцать она помоложе
будет моей Евдокии, — заметил Чубалов.
Доброе было житье и во всем изобильное.
Роднились меж собой: с охотой миршенцы брали якимовских девок —
добрые из них выходили работницы, не жаль
было платить за них выводное, но своих девок за якимовских парней не давали.
Церковный староста после обедни зазвал к себе служивого ильинской нови
поесть, ильинской баранины покушать, ильинского сота отведать, на ильинской соломке — деревенской перинке — после обеда поспать-подремать. Служивый поблагодарил и хотел
было взвалить котому́ на старые плечи, но староста того не допустил, сыну велел солдатское
добро домой отнести.
И, когда служивый улегся в клети на мягкой ильинской соломе, развязала она походную его котому́ и, сколько
было в ней порожнего места, столько наложила ему на дорогу и хлеба, и пирогов, и баранины, что от обеда осталось, картошки в загнетке напекла, туда же сунула, луку зеленого, стручков гороховых первого бранья, даже каленых орехов, хоть служивому и нечем
было их грызть. Наполнив съестным котому,
добрая старушка набожно перекрестилась. Все одно, что тайную милостыню на окно бобылке положила.
— Петром Александрычем, — отрывисто молвил и быстро махнул рукавом перед глазами, будто норовясь муху согнать, а в самом-то деле, чтобы незаметно смахнуть с седых ресниц слезу, пробившуюся при воспоминанье о
добром командире. —
Добрый был человек и бравый такой, — продолжал старый служака. — На Кавказе мы с ним под самого Шамиля́ ходили!..
— Ни единого, — отвечал солдат. — Барыня у него года три померла, и не слышно, чтоб у него какие сродники
были. Разве что дальние, седьма вода на киселе. Барыниных сродников много. Так те поляки, полковник-от полячку за себя брал, и веры не нашей
была… А ничего —
добрая тоже душа, и жили между собой согласно… Как убивался тогда полковник, как хоронил ее, — беда!
Низенький, сгорбленный, венцом седин украшенный старец, в белом как снег балахончике, в старенькой епитрахили, с коротенькой ветхой манатейкой на плечах, с холщовой лестовкой в руках, день и ночь допускал он к себе приходящих, каждому давал
добрые советы, утешал, исповедовал, приобщал запасными дарами и
поил водой из Святого ключа…
— Как обрадовали вы нас посещеньем своим, Марья Ивановна, — сидя за чайным столом, с
доброй веселой улыбкой говорил Марко Данилыч. — А Дуня-то, моя Дуняшка-то, поглядите-ка, ровно из мертвых воскресла… А то ведь совсем
было извелась. Посмотрите на нее, матушка, такая ли в прошлом году
была, у Макарья тогда?
Сама не зная почему, с самого первого знакомства с Марьей Ивановной невзлюбила ее
добрая, незлобивая Дарья Сергевна, почувствовала даже незнакомую дотоле ей неприязнь. Когда же увидала, что давно уже чуждавшаяся ее Дуня внезапно ожила от встречи с Марьей Ивановной, безотчетная неприязнь выросла в ней до ненависти. То не зависть
была, не досада, а какое-то темное, непонятное Дарье Сергевне предвиденье чего-то недоброго…
— С вами-то? — воскликнул Смолокуров. — Да не то что в Фатьянку, хоть на край света… Опричь
добра, Дуня от вас ничего не может набраться… Навсегда вам благодарен останусь, милостивая,
добрая барышня, за вашу любовь. За счастье почту, ежели Дунюшка при вас
будет неотлучно…
Хоть и
был он привинчен и к полу, и к стенам, хоть в окнах комнаты и вделаны
были толстые железные решетки, но Марко Данилыч всегда помнил, что на свете много охотников до чужого
добра.