И половины речей многоглаголивой Ираиды не слыхал Петр Степаныч. Теперь как день стало ему ясно, что Фленушка дошла до отчаянья ввиду неизбежной черной рясы.
Иной как выгодным делом хвалился, что купил породистого жеребца да борзого кобеля на деньги, вырученные от продажи старого, никуда, по его мнению, не годного хлама: расшитых жемчугами и золотыми дробницами бабушкиных убрусов, шамшу́р из волоченого золота, кик и ряс с яхонтами, с лалами, с бирюзой и изумрудами.
— Нет, друг, нет… Уж извини… Этого я сделать никак не могу. Хоть монастырь наш и убогий, а без хлеба без соли из него не уходят. Обедня на исходе, отпоют, и тотчас за трапезу. Утешай гостя, отец Анатолий, угости хорошенько его, потчуй скудным нашим брашном. Да мне ж надо к господам письмецо написать… Да вели, отец Анатолий, Софрония-то одеть: свитку бы дали ему чистую, подрясник, рясу, чоботы какие-нибудь. Не годится в господском доме в таком развращении быть.
— Вашими бы устами да мед пить, Патап Максимыч, — грустно проговорила Дарья Сергевна. — А впрочем, мне-то что ж? В ихнем семействе я буду лишняя, помехой буду, пожалуй. Люди они молодые, а я старуха. Черную рясу решилась надеть я. Слезно стану молить мать Манефу, приняла бы меня во святую свою обитель, а по времени и ангелоподобного чина удостоила бы.