Лет десять ему было уж, Микитушке, как родитель его, наскучив одинокой жизнью и тем, что в его богатом доме без бабы пустым пахло, без прямой хозяйки все лезло врознь, — вздумал жениться на бедной молоденькой девушке.
Стукну, брякну казной да и молвлю родителю: «Ну вот, мол, батюшка, ни пахать, ни боронить, ни сеять, ни молотить я не умею и прясть на прядильне веревки тоже не горазд…
— Как же мне об нем не задуматься? — грустно ответил Абрам. — Теперь хоть по крестьянству его взять — пахать ли, боронить ли — первый мастак, сеять даже уж выучился. Опять же насчет лошадей… О прядильном деле и поминать нечего, кого хошь спроси, всяк тебе скажет, что супротив Харлама нет другого работника, нет, да никогда и не бывало. У Марка Данилыча вся его нитка на отбор идет, и продает он ее, слышь, дороже против всякой другой.
И хозяин вдруг встревожится, бросится в палатку и почнет там наскоро подальше прибирать, что не всякому можно показывать. Кто понял речи прибежавшего паренька, тот, ни слова не молвив, сейчас же из лавки вон. Тут и другие смекнут, что чем-то нездоровым запахло, тоже из лавки вон. Сколько бы кто ни учился, сколько бы ни знал языков, ежели он не офеня или не раскольник, ни за что не поймет, чем паренек так напугал хозяина. А это он ему по-офенски вскричал: «Начальство в лавку идет бумаги читать».
Смирились, а все-таки не могли забыть, что их деды и прадеды Орехово поле пахали, Рязановы пожни косили, в Тимохином бору дрова и лес рубили. Давно подобрались старики, что жили под монастырскими властями, их сыновья и внуки тоже один за другим ушли на ниву Божию, а Орехово поле, Рязановы пожни и Тимохин бор в Миршени по-прежнему и старому, и малому глаза мозолили. Как ни взглянут на них, так и вспомнят золотое житье дедов и прадедов и зачнут роптать на свою жизнь горе-горькую.
Диди ладо, диди ладушки! Вы сцепитесь все за ручки, Да примите молодцов! Приходите, молодцы, во девичий хоровод. Выходите, удалые, ко красныим во кружок, Диди ладо, диди ладушки! В пары становитесь — сохи собирать, В пары, в пары собирайтесь — пашеньку пахать, Пашеньку пахать, сеять бел ленок, В пары, в пары, в пары, во зеленый во садок. Диди ладо, диди ладушки!
— Да как в тот раз, — сказал Пахом. — В радельной рубахе к попу на село не побежал бы. Долго ль до огласки? И то, слышь, поп-от грозил тогда. «До архиерея, — говорил, — надо довести, что у господ по ночам какие-то сборища бывают… и на них монахов в рубахи тонкого полотна одевают».
И через час Пахом на рыженькой кобылке ехал уж возвещать Божьим людям радость великую — собирались бы они в Луповицы в сионскую горницу, собирались бы со страхом и трепетом поработать в тайне Господу, узреть свет правды его, приять духа небесного, исповедать веру истинную, проникнуть в тайну сокровенную, поклониться духом Господу и воспеть духу и агнцу песню новую.
С поля нá поле от Луповиц, в котловине, над безводной летом речкой раскинулась деревня Коршунова. Еще три часа до полудня Пахом был уже там. Проехав улицей в конце деревни, своротил он направо, спустился по косогору в «келейный ряд», что выстроен курмышом возле овражка. Там остановил он свою рыженькую у низенькой, старенькой, набок скривившейся избушки. Ворота были заперты. Пахом постучал в окошко, отклика нет.
— Тебе бы, Семенушка, в Луповицы-то накануне пожаловать. Переночевал бы у меня, голубчик… Поговорили бы с тобой, побеседовали, прославили бы Божию милость и чудеса Господни, — сказал Пахом.
— Да, — с тяжелым вздохом молвил Пахом. — Великой злобой дышат духи поднебесные, злобные начальники, власти вражие, миродержатели тьмы века сего. Как противустать им в день лютый?.. Как их преодолеть?.. Как против них устоять?..
С час времени беседовал Фуркасов с Пахомом, наконец они расстались. Резвая кобылка с конюшни Луповицких быстро побежала в соседнее село Порошино. Там на поповке, возле кладбища, стояла ветхая избенка дьякона Мемнона Панфилова Ляпидариева. Возле нее остановился Пахом Петрович.
— Та только песня Богу угодна и приятна, что поется по наитию, когда святый дух накатит на певца, — сказал Пахом. — А что наперед придумано, то не годится; все одно, как старая, обветшалая церковная песня.
— Бог-от лучше нас с тобой знает, Мемнонушка, как надо миром управлять, в кое время послать дождик, в кое жар, зной и засуху, — заметил Пахом. — Не след бы тебе на небесную волю жалиться.
Сколько Пахом ни заговаривал с ним, он не переставал распевать стихиры и не сводил глаз с потолка. Посидел гость и, видя, что больше ничего не добьется от распевшегося Мемнона, сказал...
— А все-таки суета! — едва слышно, но строго промолвил Пахом. — Конечно, и цветы Божья тварь, да все ж не след к ней иметь пристрастье. Душа, Митенька, одна только душа стоит нашего попеченья.
Не отвечал Дмитрий Осипыч — знал он, что упрямого Пахома не переспоришь. И Пахом замолчал, опустив в землю глаза, не соблазниться бы как-нибудь пышно расцветшими розами и душистыми пиониями.
— Сестрица Марьюшка приехала, девицу с собой привезла, купеческая дочь — кажется, желает на путь праведный стать. Приезжай в субботу, в ночь на воскресенье будет собранье. Повестить велел тебе Николаюшка, — сказал Пахом.
— Нет, Митенька, не должно плоти угождать, когда творишь дело Божие, — сказал, выходя из сада, Пахом. — Кстати ли чаи распивать, когда не успел еще повестить всю братию?..
Приехал к Кисловым Пахом и, не входя в дом, отпряг лошадку, поставил ее в конюшню, задал корму, втащил таратайку в сарай и только тогда пошел в горницы. Вообще он распоряжался у Кисловых, как у себя дома. И Степана Алексеича и Катеньку нашел он в спальне у больной и вошел туда без доклада. Все обрадовались, сама больная издала какие-то радостные звуки, весело поглядывая на гостя.
Кривой Зоб. Охо-хо-о! Асан! Скоро весна, друг… тепло нам жить будет! Теперь уж в деревнях мужики сохи, бороны чинят… пахать налаживаются… н-да! А мы… Асан!.. Дрыхнет уж, Магомет окаянный…
Мухи и без Паши догадались, что это делается для них, и веселой гурьбой накинулись на новое кушанье. Наша Муха тоже бросилась к одной тарелочке, но ее оттолкнули довольно грубо.