Неточные совпадения
— Уж
что ни скажешь ты, Максимыч, — сказала Аксинья Захаровна. — Про родных дочерей неподобные слова
говоришь! Бога-то побоялся бы да людей постыдился бы.
— Кто тебе про сговор сказал? — ответил Патап Максимыч. — И на разум мне того не приходило. Приедут гости к имениннице — вот и все.
Ни смотрин,
ни сговора не будет; и про то, чтоб невесту пропить, не будет речи. Поглядят друг на дружку, повидаются,
поговорят кой о
чем и ознакомятся, оно все-таки лучше. Ты покаместь Настасье ничего не
говори.
Смолкла Прасковья, оглядываясь и будто
говоря: «Да ведь я так, я, пожалуй, и не стану реветь». Вспомнила,
что корову доить пора, и пошла из избы, а меньшая сестра следом за ней. Фекла
ни гугу, перемывает у печи горшки да Исусову молитву творит.
— Коряга! Михайло Коряга! Попом! Да
что ж это такое! — в раздумье
говорила Манефа, покачивая головой и не слушая речей Евпраксии. — А впрочем, и сам-от Софроний такой же стяжатель — благодатью духа святого торгует… Если иного епископа, благочестивого и Бога боящегося, не поставят — Софрония я не приму…
Ни за
что не приму!..
— Уж пытала я, пытала у ней, — заметила Аксинья Захаровна, — скажи, мол, Настя,
что болит у тебя? «Ничего,
говорит, не болит…» И
ни единого слова не могла от нее добиться.
Ровно ножом полоснуло Алексею по сердцу. Хоть
говорила ему Фленушка,
что опричь его Настя
ни за кого не пойдет, но нежданная новость его ошеломила.
— Сначала речь про кельи поведи, не заметил бы,
что мысли меняешь. Не то твоим словам веры не будет, —
говорила Фленушка. — Скажи: если, мол, ты меня в обитель не пустишь, я, мол, себя не пожалею: либо руки на себя наложу, либо какого
ни на есть парня возьму в полюбовники да «уходом» за него и уйду… Увидишь, какой тихонький после твоих речей будет… Только ты скрепи себя,
что б он
ни делал. Неровно и ударит: не робей, смело
говори да строго, свысока.
—
Говорил,
что в таких делах говорится, — отвечала Фленушка. —
Что ему без тебя весь свет постыл,
что иссушила ты его,
что с горя да тоски деваться не знает куда и
что очень боится он самарского жениха. Как я
ни уверяла,
что опричь его
ни за кого не пойдешь, — не верит. Тебе бы самой сказать ему.
«
Что ж делать,
говаривал, какая
ни на есть жена, а все-таки Богом дана, нельзя ж ее из дому гнать».
Ясное, веселое лицо Аграфены Петровны верней всяких речей
говорило,
что нет у нее
ни горя на душе,
ни тревоги на сердце.
— Слушай, Аксинья, —
говорил хозяйке своей Патап Максимыч, — с самой той поры, как взяли мы Груню в дочери, Господь, видимо, благословляет нас. Сиротка к нам в дом счастье принесла, и я так в мыслях держу:
что ни подал нам Бог, — за нее, за голубку, все подал. Смотри ж у меня, — не ровен час, все под Богом ходим, — коли вдруг пошлет мне Господь смертный час, и не успею я насчет Груни распоряженья сделать, ты без меня ее не обидь.
Как Никитишна
ни спорила, сколько
ни говорила,
что не следует готовить к чаю этого стола,
что у хороших людей так не водится, Патап Максимыч настоял на своем, убеждая куму-повариху тем,
что «ведь не губернатор в гости к нему едет, будут люди свои, старозаветные, такие,
что перед чайком от настоечки никогда не прочь».
Правду
говоришь,
что вольный народ стал, — а главное то возьми,
что страху Божьего
ни в ком не стало.
Так его рогожский священник наш, батюшка Иван Матвеич, и в глаза и за глаза зовет, а матушка Пульхерия, рогожская то есть игуменья, всем
говорит,
что вот без малого сто годов она на свете живет, а такого благочестия, как в Семене Елизарыче,
ни в ком не видывала…
—
Что же это ты, на срам,
что ли, хочешь поднять меня перед гостями?.. А?.. На смех ты это делаешь,
что ли?.. Да
говори же, спасенница… Целый, почитай, вечер с гостями сидела, все ее видели, и вдруг,
ни с того
ни с сего, ночью, в самые невесткины именины, домой собраться изволила!.. Сказывай,
что на уме?.. Ну!.. Да
что ты проглотила язык-от?
— Молчи ты, какое тут еще ружье! Того и гляди сожрут… — тревожно
говорил Патап Максимыч. — Глянь-ка, глянь-ка, со всех сторон навалило!.. Ах ты, Господи, Господи!.. Знать бы да ведать,
ни за
что бы не поехал… Пропадай ты и с Ветлугой своей!..
— Да как же?.. Поедет который с тобой, кто за него работать станет?.. Тем артель и крепка,
что у всех работа вровень держится, один перед другим
ни на макову росинку не должон переделать аль недоделать… А как ты
говоришь, чтоб из артели кого в вожатые дать, того никоим образом нельзя… Тот же прогул выйдет, а у нас прогулов нет, так и сговариваемся на суйме [Суйм, или суем (однородно со словами сонм и сейм), — мирской сход, совещанье о делах.], чтоб прогулов во всю зиму не было.
Не пожалую,
говорит, Волгу-матушку
ни казной золотой,
ни дорогим перекатным жемчугом, пожалую тем,
чего на свете краше нет,
что нам, есаулы-молодцы, дороже всего».
— Не умудрил меня Господь наукой, касатик ты мой… Куда мне, темному человеку!
Говорил ведь я тебе,
что и грамоте-то здесь, в лесу, научился. Кой-как бреду. Писание читать могу, а насчет грамматического да философского учения тут уж, разлюбезный ты мой, я
ни при
чем… Да признаться, и не разумею,
что такое за грамматическое учение,
что за философия такая. Читал про них и в книге «Вере» и в «Максиме Греке», а
что такое оно обозначает, прости, Христа ради, не знаю.
— Касатушки вы мои!.. Милые вы мои девчурочки!.. — тихонько
говорила она любовно и доверчиво окружавшим ее девицам. — Живите-ка, голубки, по-Божески, пуще всего никого не обидьте, ссор да свары
ни с кем не заводите, всякому человеку добро творите — не страшон тогда будет смертный час, оттого
что любовь все грехи покрывает.
Мать Лариса доказывать стала,
что не нам, дескать, о таком великом деле рассуждать, каков бы, дескать, Коряга
ни был, все же законно поставлен в попы, а Филарета: «Коли,
говорит, такого сребролюбца владыко Софроний поставил, значит-де, и сам он того же поля ягода, недаром-де молва пошла,
что он святыней ровно калачами на базаре торгует».
— Нечего пока решать-то, — ответил Гаврила Маркелыч. — Сказал,
что тут прежде всего воля родительская, если, мол, Макар Тихоныч пожелает с нами родниться, мы, мол, не прочь… Станем ждать вестей из Москвы… Да ты Марье-то покаместь не
говори… нечего прежде времени девку мутить. Да никому
ни гугу, лучше будет.
— Да так-то оно так, сударыня, — сказала, взглянув на Марью Гавриловну и понизив голос, Манефа. — К тому только речь моя,
что, живучи столько в обители,
ни смирению,
ни послушанию она не научилась… А это маленько обидно. Кому не доведись, всяк осудить меня может: тетка-де родная, а не сумела племянницу научить. Вот про
что говорю я, сударыня.
— Худых дел у меня не затеяно, — отвечал Алексей, — а тайных дум, тайных страхов довольно…
Что тебе поведаю, — продолжал он, становясь перед Пантелеем, — никто доселе не знает. Не
говаривал я про свои тайные страхи
ни попу на духу,
ни отцу с матерью,
ни другу,
ни брату,
ни родной сестре… Тебе все скажу… Как на ладонке раскрою… Разговори ты меня, Пантелей Прохорыч, научи меня, пособи горю великому. Ты много на свете живешь, много видал, еще больше того от людей слыхал… Исцели мою скорбь душевную.
—
Говори, родная;
что ни вымолвишь, все будет по-твоему… — отвечал Патап Максимыч.
— И по мочалу и по лубу, — молвил Алексей, смущаясь от новой лжи, отцу сказанной. Никогда ему даже на ум не вспадало
говорить отцу неправду или
что скрывать от родителей… А теперь вот дошло до
чего —
что ни слово, то ложь!.. Жутко стало Алексею.
— Так точно, батюшка, — подтвердил Алексей. — Да вот еще
что наказывал Патап Максимыч тебе объявить. Скажи,
говорит, родителю,
что деньгами он мне
ни копейки не должен.
Что,
говорит,
ни было вперед забрано — все,
говорит, с костей долой.
— Гуся разве с капустой?.. А коль охота, так и жареного поросенка с кашей мигом спроворят. Здесь, брат, окромя птичьего молока, все есть,
что душе твоей
ни захочется… Так али нет
говорю, молоде́ц? — прибавил он половому, снова хлопнув его по плечу дружески, изо всей мочи.
— Не то чтобы по какому неудовольствию али противности отошел я, Сергей Андреич, а единственно, можно сказать, по той причине,
что самому Патапу Максимычу так вздумалось. «Ты,
говорит, человек молодой, нечего,
говорит, тебе киснуть в наших лесах, выплывай,
говорит, на большую воду, ищи себе место лучше… А я,
говорит, тебя
ни в
чем не оставлю. Если,
говорит, торговлю какую вздумаешь завести, пиши — я,
говорит, тебе всякое вспоможение капиталом, значит, сделаю…»
Спалив токарню, сам же писарь, как
ни в
чем не бывало, подговаривал Трифона подать становому объявление. «Как зачнется следствие, — думал он, — запутаю Лохматого бумагами, так оплету,
что овина да жалоб и на том свете не забудет». Спознал Морковкин,
что Трифон не хочет судиться,
что ему мужики «спасибо» за то
говорят.
—
Поговорю, Карпушенька, беспременно
поговорю… — отвечала на те речи Паранька. — И спасибо ж тебе, соколик мой!.. А и
что это у нас за тятенька! Не родитель детям, а злой лиходей… Ровно я ему не родная дочь, ровно я ему наемная работница!.. Не жалеет он меня
ни на́сколько! И за
что это он невзлюбил тебя?
— К тому
говорю,
что дьявольскому искушению
ни числа,
ни меры нет, — ответил Василий Борисыч. — Захотелось врагу соблазнить вас, Патап Максимыч, навести вас на худые мысли об иноческом житии, и навел на красноярского игумна.
— Ох, уж и Никита-то Васильич твои же речи мне отписывает, — горько вздохнула Манефа. — И он пишет,
что много старания Громовы прилагали, два раза обедами самых набольших генералов кормили, праздник особенный на даче им делали, а
ни в
чем успеха не получили. Все,
говорят, для вас рады сделать, а насчет этого дела и не просите, такой, дескать, строгий о староверах указ вышел,
что теперь никакой министр не посмеет
ни самой малой ослабы попустить…
— Получай — вот тебе тысяча двести, — сказал Патап Максимыч, подвигая к сестре деньги. — За Настю только хорошенько молитесь… Это вам от нее, голубушки… Молитесь же!.. Да скорей покупай; места-те, знаю их, хорошие места, земли довольно. А строиться зачнешь — молви. Плотникам я же, ради Настасьи, заплачу… Только старый уговор не забудь:
ни единому человеку не смей
говорить,
что деньги от меня получаешь.
— Над старыми книгами век свой корпят, — продолжала та, — а не знают,
ни что творят,
ни что говорят… Верь мне, красавица, нет на сырой земле
ни единой былиночки, котора бы на пользу человекам не была создана. Во всякой травке, во всяком цветочке великая милость Господня положена… Исполнена земля дивности его, а любви к человекам у него, света, меры нет… Мы ль не грешим, мы ли злобой да кривдой не живем?.. А он, милосердный, все терпит, все любовью своей покрывает…
—
Ни на
что еще я не решилась, матушка, сама еще не знаю,
что и как будет… Известно дело, хозяйский глаз тут надобится. Рано ли, поздно ли, а придется к пристани поближе на житье переехать. Ну, да это еще не скоро. Не сразу устроишься. Домик надо в городе купить, а прежде всего сыскать хорошего приказчика, —
говорила Марья Гавриловна.
— Зачем же пропадать? — весело сказала Марья Гавриловна. — А ты-то на
что, голубчик?.. Кто ж мне ближе тебя?.. Для тебя же ведь его и покупала… Завтра же на себя переписывай… Ведь я твоя и все,
что ни есть у меня, твое… Все твое, голубчик, все… — страстно целуя Алексея,
говорила она.
— А ведь надо дело
говорить —
что ни на есть первый по Волге ходок.
И
ни словечка
ни с кем не вымолвил он на обратном пути в Комаров. Когда расселись по повозкам, мать Аркадия вздумала было завести с ним разговор про Китежского «Летописца», но Василий Борисыч сказал,
что он обдумывает, как и
что ему в Петров день на собранье
говорить… Замолчала Аркадия, не взглядывала даже на спутника. «Пусть его, батюшка, думает, пусть его сбирается с мыслями всеобщего ради умирения древлеправославных христиан!..»
— Завтра так завтра, — молвила казначея. — Матери все в один голос на Олену укажут… Уж как
ни быть, а в Саратов ей ехать. Мать Арсения
что хошь
говори, не послушают.
— У нас в семье, как помню себя, завсегда
говорили,
что никого из бедных людей волосом он не обидел и как, бывало,
ни встретит нищего аль убогого, всегда подаст милостыню и накажет за рабу Божию Анну молиться — это мою прабабушку так звали — да за раба Божия Гордея убиенного — это дедушку нашего, сына-то своего,
что вгорячах грешным делом укокошил…
говорят еще у нас в семье,
что и в разбой-от пошел он с горя по жене, с великого озлобленья на неведомых людей,
что ее загубили.
Да покаместь
ни Устинье,
ни другому кому не сказывай, про
что мы с тобой
говорили…
— Коли так… коли так… — в страстном порыве
говорил Петр Степаныч. — Слушай, Фленушка!.. Да за это не то чтоб свенчать кого, черта за рога поймаю…
Что хошь приказывай, все исполню,
чего ни захочешь.
— Ну ладно, хорошо, — сказала Фленушка. — Побожись теперь в том,
что никому
ни единым словом не промолвишься, про
что стану
говорить тебе…
И
что старицы
ни говорили ей, осталась непреклонною. Наконец сказала...
— Кто бы
ни говорил, — молвил Семен Петрович. — Не в том сила, кто про твои похожденья мне сказывал, а в том, как пособить,
что посоветовать, как бы полегче из беды выпутаться. Вот
что. Патап-от Чапурин зверь зверем. Дойдут до него слухи,
что с тобой он поделает?
— Сумнителен, — молвила Манефа. — И прежде я не раз
говорила тебе,
что насчет этого дела мы пока еще
ни на
что не решились, колеблемся… По времени увидим,
что за человек ваш хваленый Антоний. А не увидим, так услышим об его действиях.
Чего доброго, такой же еще будет,
что Софрон. Таких нам не надо.
— Ах вы, греховодники, греховодники! — шутливо
говорила игуменья. — Выдумают же такие дела во святой обители чинить!
Что ни стоят скиты, а такого дела
ни у нас,
ни по другим местам не бывало… Матушка-то Манефа, поди-ка, чать, как разгневалась…
Слышится Василию Борисычу за часовней тихий говор, но не может
ни смысла речей понять,
ни узнать говоривших по голосу.
Что голоса женские, это расслышал, и невольно его на них потянуло. Тихонько обошел он часовню, приблизился к чаще рябин и черемух. Узнал голоса: Фленушки с Парашей. Но
ни слова расслышать не может, не может понять, о
чем говорят.
— Прискорбно, не поверишь, как прискорбно мне, дорогой ты мой Василий Борисыч, —
говорила ему Манефа. — Ровно я гоню тебя вон из обители, ровно у меня и места ради друга не стало. Не поскорби, родной, сам видишь, каково наше положение. Языки-то людские, ой-ой, как злы!.. Иная со скуки да от нечего делать того наплетет,
что после только ахнешь.
Ни с того
ни с сего насудачат… При соли хлебнется, к слову молвится, а тут и пошла писать…