Неточные совпадения
— В работники хочешь? — сказал он Алексею. —
Что же? Милости просим. Про тебя слава идет
добрая, да и сам я знаю работу твою: знаю,
что руки у тебя золото… Да
что ж это, парень? Неужели у вас до того дошло,
что отец тебя в чужи люди посылает? Ведь ты говоришь, отец прислал. Не своей волей ты рядиться пришел?
За обедом Патап Максимыч был в
добром расположении духа, шутки шутил даже с матушкой Манефой. Перед обедом долго говорил с ней, и та успела убедить брата,
что никогда не советовала племяннице принимать иночество. Больше всего Патап Максимыч над Фленушкой подшучивал, но та сама зубаста была и, при всей покорности, в долгу не оставалась. Настя молчала.
—
Добрая она у нас, Фленушка, и смиренная, даром
что покричит иной раз, — сказала Настя. — Сил моих не станет супротив мамыньки идти… Так и подмывает меня, Фленушка, всю правду ей рассказать…
что я… ну, да про него…
— Спасибо на
добром слове, Патап Максимыч.
Что смогу да сумею сделать — всем готов служить вашему здоровью, — отвечал Алексей.
Детство и молодость Никитишна провела в горе, в бедах и страшной нищете. Казались те беды нескончаемыми, а горе безвыходным. Но никто как Бог, на него одного полагалась сызмальства Никитишна, и не постыдил Господь надежды ее; послал старость покойную: всеми она любима, всем довольна,
добро по силе ежечасно может творить.
Чего еще? Доживала старушка век свой в радости, благодарила Бога.
Раза три либо четыре Патап Максимыч на свои руки Микешку брал.
Чего он ни делал, чтоб направить шурина на
добрый путь, как его ни усовещивал, как ни бранил, ничем не мог пронять. Аксинья Захаровна даже ненавидеть стала брата, несмотря на сердечную доброту свою. Совестно было ей за него, и часто грешила она: просила на молитве Бога, чтоб послал он поскорей по душу непутного брата.
Хозяйка у него была молодая, всего двадцати двух лет, но такое сокровище,
что дай Бог всякому
доброму человеку.
И над Груней, еще девочкой, внезапно грозой разразилась беда тяжкая, и пришлась бы она ребенку не под силу, если б не нашлось
добрых людей,
что любовью своей отвели грозу и наполнили мирным счастьем душу девочки.
И благословение Божие почило на
добром человеке и на всем доме его: в семь лет,
что прожила Груня под покровом его, седмерицею достаток его увеличился, из зажиточного крестьянина стал он первым богачом по всему Заволжью.
Двумя-тремя годами Груня была постарше дочерей Патапа Максимыча, как раз в подружки им сгодилась. Вырастая вместе с Настей и Парашей, она сдружилась с ними.
Добрым, кротким нравом, любовью к подругам и привязанностью к богоданным родителям так полюбилась она Патапу Максимычу и Аксинье Захаровне,
что те считали ее третьей своей дочерью.
А помрем мы с тобой, весь дом и все
добро,
что останется, тоже на три доли всем поровну…
Не мое и не ихне
добро,
что мы нажили: его Бог ради Груни послал.
Понимал Патап Максимыч,
что за бесценное сокровище в дому у него подрастает. Разумом острая, сердцем
добрая, ко всему жалостливая, нрава тихого, кроткого, росла и красой полнилась Груня. Не было человека, кто бы, раз-другой увидавши девочку, не полюбил ее. Дочери Патапа Максимыча души в ней не чаяли, хоть и немногим была постарше их Груня, однако они во всем ее слушались. Ни у той, ни у другой никаких тайн от Груни не бывало. Но не судьба им была вместе с Груней вырасти.
Нет за малыми детьми ни уходу, ни призору, не от кого им услышать того
доброго, благодатного слова любви,
что из уст матери струей благотворной падает в самые основы души ребенка и там семенами
добра и правды рассыпается.
Одно гребтит на уме бедного вдовца: хозяйку к дому сыскать не хитрое дело, было б у
чего хозяйствовать; на счастье попадется, пожалуй, и жена
добрая, советная, а где, за какими морями найдешь родну мать чужу детищу?..
— Помнишь,
что у Златоуста про такие слезы сказано? — внушительно продолжал Патап Максимыч. — Слезы те паче поста и молитвы, и сам Спас пречистыми устами своими рек: «Никто же больше тоя любви имать, аще кто душу свою положит за други своя…»
Добрая ты у меня, Груня!.. Господь тебя не оставит.
— Полно, полно, моя ясынька, полно, приветная, полно, — говорил растроганный Патап Максимыч, лаская девушку. —
Что ж нам еще от тебя?.. Любовью своей сторицей нам платишь… Ты нам… счастье в дом принесла… Не мы тебе, ты
добро нам сделала…
— Святая душа,
что любит вас,
добра вам хочет. Вот кто она такая: мать ваша, — сказал детям Иван Григорьич.
—
Добрый парень, неча сказать, — молвила Аксинья Захаровна, обращаясь к Ивану Григорьичу, — на всяку послугу по дому ретивый и скромный такой, ровно красная девка! Истинно, как Максимыч молвил, как есть родной. Да
что, куманек, — с глубоким вздохом прибавила она, — в нонешне время иной родной во сто раз хуже чужого. Вон меня наградил Господь каким чадушком. Братец-то родимый… Напасть только одна!
А немало ночей, до последних кочетов, с милым другом бывало сижено, немало в те ноченьки тайных любовных речей бывало с ним перемолвлено, по полям, по лугам с
добрым молодцем было похожено, по рощам, по лесочкам было погулено… Раздавались, расступались кустики ракитовые, укрывали от людских очей стыд девичий, счастье молодецкое… Лес не видит, поле не слышит; людям не по
что знать…
Заперли рабу Божию в тесную келийку. Окроме матери Платониды да кривой старой ее послушницы Фотиньи, никого не видит, никого не слышит заточенница… Горе горемычное, сиденье темничное!.. Где-то вы, дубравушки зеленые, где-то вы, ракитовые кустики, где ты, рожь-матушка зрелая — высокая, овсы, ячмени усатые,
что крыли
добра молодца с красной девицей?.. Келья высокая, окна-то узкие с железными перекладами: ни выпрыгнуть, ни вылезти… Нельзя подать весточку другу милому…
— Вот, Авдотьюшка, пятый год ты, родная моя, замужем, а деток Бог тебе не дает… Не взять ли дочку приемную, богоданную? Господь не оставит тебя за
добро и в сей жизни и в будущей… Знаю,
что достатки ваши не широкие, да ведь не объест же вас девочка… А может статься, выкупят ее у тебя родители, — люди они хорошие, богатые, деньги большие дадут, тогда вы и справитесь… Право, Авдотьюшка, сотвори-ка
доброе дело, возьми в дочки младенца Фленушку.
— Пять лет… шестой… — медленно проговорила игуменья и улыбнулась. — Это выходит — она в тот год родилась, как ты в обитель вступила. Ну
что ж! Бог благословит на
доброе дело.
— На
добром слове покорно благодарим, Данило Тихоныч, — отвечал Патап Максимыч, — только я так думаю,
что если Михайло Данилыч станет по другим местам искать, так много девиц не в пример лучше моей Настасьи найдет. Наше дело, сударь, деревенское, лесное. Настасья у меня, окроме деревни да скита, ничего не видывала, и мне сдается,
что такому жениху, как Михайло Данилыч, вряд ли она под стать подойдет, потому
что не обыкла к вашим городским порядкам.
Огонь в тепленке почти совсем потух. Угольки, перегорая, то светились алым жаром, то мутились серой пленкой. В зимнице было темно и тихо — только и звуков,
что иной лесник всхрапывает, как
добрая лошадь, а у другого вдруг ни с того ни с сего душа носом засвистит.
— Известно
что, — отвечал Артемий. — Зачал из золотой пушки палить да вещбу говорить — бусурманское царство ему и покорилось. Молодцы-есаулы крещеный полон на Русь вывезли, а всякого
добра бусурманского столько набрали,
что в лодках и положить было некуда: много в воду его пометали. Самого царя бусурманского Стенька Разин на кол посадил, а дочь его, царевну, в полюбовницы взял. Дошлый казак был, до девок охоч.
— У меня в городу дружок есть, барин, по всякой науке человек дошлый, — сказал он. — Сем-ка я съезжу к нему с этим песком да покучусь ему испробовать, можно ль из него золото сделать… Если выйдет из него заправское золото — ничего не пожалею,
что есть
добра, все в оборот пущу… А до той поры, гневись, не гневись, Яким Прохорыч, к вашему делу не приступлю, потому
что оно покаместь для меня потемки… Да!
«Яко, глаголют, святый жертвенник, тако и братская трапеза во время обеда — равны суть…» Да ты
что осовел, отец Спиридоний, подливай-ка гостям-то, не жалей обительского
добра…
—
Что ж, дело
доброе, коли человек надежный. Облегчение от трудов получишь, болезный ты мой, — говорил отец Михаил.
— Ах ты, любезненькой мой!.. Ах ты, кормилец наш! — восклицал отец Михаил, обнимая Патапа Максимыча и целуя его в плечи. — Пошли тебе, Господи,
доброго здоровья и успеха во всех делах твоих за то,
что памятуешь сира и убога… Ах ты, касатик мой!.. Да
что это, право, мало ты погостил у нас. Проглянул, как молодой месяц, глядь, ан уж и нет его.
Да и совестно было смеяться, глядя на его голубые, лучистые глаза,
что искрились умом, горели
добром и сияли Божьею правдой…
Послушался Колышкин, бросил подряды, купил пароход. Патап Максимыч на первых порах учил его распорядкам, приискал ему хорошего капитана, приказчиков, водоливов, лоцманов, свел с кладчиками; сам даже давал клади на его пароход, хоть и было ему на
чем возить
добро свое… С легкой руки Чапурина разжился Колышкин лучше прежнего. Года через два покрыл неустойку за неисполненный подряд и воротил убытки… Прошло еще три года, у Колышкина по Волге два парохода стало бегать.
— Крестный! Ты ль, родной?.. Здорово!.. Здорово!..
Что запропал?.. Видом не видать, слыхом не слыхать!.. Все ли в
добром здоровье?
— Эка
что ляпнул! — воскликнул Колышкин. — Не ухороню я тайного слова своего крестного!.. Да не грех ли тебе, толстобрюхому, такое дело помыслить?.. Аль забыл,
что живу и дышу тобой?.. Теперь мои ребятки бродили б под оконьем, как бы Господь не послал тебя ко мне с
добрым словом… Обидно даже, крестный, такие речи слушать — право.
— Все, кто тебя ни заверял, — одна плутовская ватага, — сказал наконец Колышкин, — все одной шайки. Знаю этих воров — нагляделся на них в Сибири. Ловки
добрых людей облапошивать: кого по миру пустят, а кого в поганое свое дело до той меры затянут,
что пойдет после в казенных рудниках копать настоящее золото.
Рассказывали,
что в ту страшную пору купцы, бежавшие из Москвы от неприятеля, привезли Назарете много всяких сокровищ и всякой святыни, привезли будто они то
добро на пятистах возах, и Назарета самое ценное спрятала в таинственное подземелье, куда только перед большими праздниками одна спускалась и пробывала там по двое, по трое суток.
— Касатушки вы мои!.. Милые вы мои девчурочки!.. — тихонько говорила она любовно и доверчиво окружавшим ее девицам. — Живите-ка, голубки, по-Божески, пуще всего никого не обидьте, ссор да свары ни с кем не заводите, всякому человеку
добро творите — не страшон тогда будет смертный час, оттого
что любовь все грехи покрывает.
— Бог вас спасет, матери, — поклонясь, молвила игуменья. —
Добро,
что порядок блюли и Божию службу справляли как следует. А
что Марья Гавриловна, здорова ли? — осведомилась мать Манефа.
Дочка еще была у Гаврилы Маркелыча — детище моленое, прошеное и страстно, до безумия любимое матерью. И отец до Маши ласков бывал, редко когда пожурит ее. Да правду сказать, и журить-то ее было не за
что. Девочка росла умненькая,
добрая, послушная, а из себя такая красавица, каких на свете мало родится. Заневестилась Марья Гавриловна, семнадцатый годок ей пошел, стал Гаврила Маркелыч про женихов думать-гадать.
Когда все ахали и охали, а Маша сказывала,
что ее совсем было задавили, да, спасибо,
добрый человек выручил, он и подошел к Залетовым.
— Так… — промычал Макар Тихоныч. — Много хорошего про Залетова я наслышан, — продолжал он, помолчав и поглядывая искоса на сына. — С кем в городе ни заговоришь, опричь
доброго слова ничего об нем не слыхать… Вот
что: у Макарья мы повидаемся, и коли твой Залетов по мысли придется мне, так и быть, благословлю — бери хозяйку… Девка, сказывают, по всем статьям хороша… Почитала бы только меня да из моей воли не выходила, а про другое
что, как сами знаете.
Так расхваливала Манефа жизнь монастырскую,
что Марье Гавриловне понравилось ее приглашенье. Жить в уединении, в тихом приюте, средь
добрых людей, возле матушки Манефы, бывшей во дни невзгод единственною ее утешительницей, —
чего еще лучше?..
Патап Максимыч очень был доволен ласками Марьи Гавриловны к дочерям его. Льстило его самолюбию,
что такая богатая из хорошего рода женщина отличает Настю с Парашей от других обительских жительниц. Стал он частенько навещать сестру и посылать в скит Аксинью Захаровну. И Марья Гавриловна раза по два в год езжала в Осиповку навестить
доброго Патапа Максимыча. Принимал он ее как самую почетную гостью, благодарил,
что «девчонок его» жалует, учит их уму-разуму.
— Нет в ней смиренья ни на капельку, — продолжала Манефа, — гордыня, одно слово гордыня. Так-то на нее посмотреть — ровно б и скромная и кроткая, особливо при чужих людях, опять же и сердца
доброго, зато коли
что не по ней — так строптива, так непокорна,
что не глядела б на нее… На
что отец, много-то с ним никто не сговорит, и того, сударыня, упрямством гнет под свою волю. Он же души в ней не чает — Настасья ему дороже всего.
— Значит, Настенька не дает из себя делать,
что другие хотят? — молвила Марья Гавриловна. Потом помолчала немного, с минуту посидела, склоня голову на руку, и, быстро подняв ее, молвила: — Не худое дело, матушка. Сами говорите: девица она умная,
добрая — и, как я ее понимаю, на правде стоит, лжи, лицемерия капли в ней нет.
— Не бывает разве,
что отец по своенравию на всю жизнь губит детей своих? — продолжала, как полотно побелевшая, Марья Гавриловна, стоя перед Манефой и опираясь рукою на стол. — Найдет, примером сказать, девушка человека по сердцу, хорошего,
доброго, а родителю забредет в голову выдать ее за нужного ему человека, и начнется тиранство… девка в воду, парень в петлю… А родитель руками разводит да говорит: «Судьба такая! Богу так угодно».
— Про это
что и говорить, — отвечал Пантелей. — Парень — золото!.. Всем взял: и умен, и грамотей, и душа
добрая… Сам я его полюбил. Вовсе не похож на других парней — худого слова аль пустошних речей от него не услышишь: годами молод, разумом стар… Только все же, сама посуди, возможно ль так приближать его? Парень холостой, а у Патапа Максимыча дочери.
— А то,
что этот самый Дюков того проходимца к нам и завез, — отвечал Пантелей. — Дело было накануне именин Аксиньи Захаровны. Приехали нежданные, незваные — ровно с неба свалились. И все-то шепчутся, ото всех хоронятся.
Добрые люди так разве делают?.. Коли нет на уме ду́рна, зачем людей таиться?
— Не ропщу я на Господа. На него возверзаю печали мои, — сказал, отирая глаза, Алексей. — Но послушай, родной,
что дальше-то было…
Что было у меня на душе, как пошел я из дому, того рассказать не могу… Свету не видел я — солнышко высоко, а я ровно темной ночью брел… Не помню, как сюда доволокся… На уме было — хозяин каков? Дотоле его я не видывал, а слухов много слыхал: одни сказывают — добрый-предобрый, другие говорят — нравом крут и лют, как зверь…
—
Чем же мошенник-от он? Кажись бы,
добрый человек… От Писания сведущий, постный, смиренный… Много зол ради веры Христовой претерпел.