Неточные совпадения
Побывать бы за Волгой
тем славильщикам, не
то бы
сказали.
— Не про озорство говорю, —
сказал Патап Максимыч, — а про
то, что девки на возрасте, стало быть, от греха на вершок.
—
Тем и лучше, что хорошего отца дочери, —
сказала Аксинья Захаровна. — Связываться с
теми не след. Сядьте-ка лучше да псалтырь ради праздника Христова почитайте. Отец скоро с базара приедет, утреню будем стоять; помогли бы лучше Евпраксеюшке моленну прибрать… Дело-то не в пример будет праведнее, чем за околицу бегать. Так-то.
— То-то. На, прими, —
сказал он, подавая жене закрытый бурак, но, увидя входившую канонницу, отдал ей, примолвив: — Ей лучше принять, она свят человек. Возьми-ка, Евпраксеюшка, воду богоявленскую.
— Что
сказал,
то и сделаю, когда захочу, — решительно молвил Патап Максимыч. — Перечить мне не смеет никто.
— Не учил отец смолоду, зятю не научить, как в коломенску версту он вытянулся, —
сказал на
то Патап Максимыч. — Мало я возился с ним? Ну, да что поминать про старое? Приглядывать только надо, опять бы чего в кабак со двора не стащил.
— Кто тебе про сговор
сказал? — ответил Патап Максимыч. — И на разум мне
того не приходило. Приедут гости к имениннице — вот и все. Ни смотрин, ни сговора не будет; и про
то, чтоб невесту пропить, не будет речи. Поглядят друг на дружку, повидаются, поговорят кой о чем и ознакомятся, оно все-таки лучше. Ты покаместь Настасье ничего не говори.
— А я что говорила тебе,
то и теперь
скажу, — продолжала Фекла. — Как бы вот не горе-то наше великое, как бы не наше разоренье-то, он бы сватов к Параньке заслал. Давно про нее заговаривал. А теперь, знамо дело, бесприданница, побрезгует…
— Это ты хорошо говоришь, дружок, по-Божьему, — ласково взяв Алексея за плечо,
сказал Патап Максимыч. — Господь пошлет; поминай чаще Иева на гноищи. Да… все имел, всего лишился, а на Бога не возроптал; за
то и подал ему Бог больше прежнего. Так и ваше дело — на Бога не ропщите, рук не жалейте да с Богом работайте, Господь не оставит вас — пошлет больше прежнего.
— В работники хочешь? —
сказал он Алексею. — Что же? Милости просим. Про тебя слава идет добрая, да и сам я знаю работу твою: знаю, что руки у тебя золото… Да что ж это, парень? Неужели у вас до
того дошло, что отец тебя в чужи люди посылает? Ведь ты говоришь, отец прислал. Не своей волей ты рядиться пришел?
Возвращаясь в Поромово, не о
том думал Алексей, как обрадует отца с матерью, принеся нежданные деньги и
сказав про обещанье Чапурина дать взаймы рублев триста на разживу, не о
том мыслил, что завтра придется ему прощаться с домом родительским. Настя мерещилась. Одно он думал, одно передумывал, шагая крупными шагами по узенькой снежной дорожке: «Зародилась же на свете такая красота!»
— Были из Казани, да не
те, на кого думаешь, —
сказала Фленушка.
— Полюбила… Впрямь полюбила? — допрашивала
та. — Да говори же, Настенька, говори скорей. Облегчи свою душеньку… Ей-Богу, легче станет, как
скажешь… От сердца тягость так и отвалит. Полюбила?
— Да чтой-то, родной, ты ни с
того ни с сего расходился? — тихо и смиренно вмешалась в разговор мужа с женой мать Манефа. — И слова
сказать нельзя тебе, так и закипишь.
— Коли дома есть, так и ладно. Только смотри у меня, чтобы не было в чем недостачи. Не осрами, —
сказал Патап Максимыч. — Не
то, знаешь меня, — гости со двора, а я за расправу.
— Зачала Лазаря! —
сказал, смеясь, Патап Максимыч. — Уж и Рассохиным нечего есть! Эко слово, спасенная душа, ты молвила!.. Да у них, я тебе
скажу, денег куча; лопатами, чай, гребут. Обитель-то ихняя первыми богачами строена. У вас в Комарове они и хоронились, и постригались, и каких за
то вкладов не надавали! Пошарь-ка у Досифеи в сундуках, много тысяч найдешь.
— Эх вы, умные головы, — крикнула она, вслушавшись в мирские речи, — толкуют, что воду толкут, а догадаться не могут. Кто что ни
скажет, не под
тот угол клин забивает… Слушать даже тошно.
— А баба-то, пожалуй, и правдой обмолвилась, —
сказал тот, что постарше был. — Намедни «хозяин» при мне на базаре самарского купца Снежкова звал в гости, а у
того Снежкова сын есть, парень молодой, холостой; в Городце частенько бывает. Пожалуй, и в самом деле не свадьба ль у них затевается.
— Куда ж ему в зятья к мужику идти, —
сказал Матвей, — у него, братец ты мой, заводы какие в Самаре, дома, я сам видел; был ведь я в
тех местах в позапрошлом году. Пароходов своих четыре ли, пять ли. Не пойдет такой зять к тестю в дом. Своим хозяйством, поди, заживут. Что за находка ему с молодой женой, да еще с такой раскрасавицей, в наших лесах да в болотах жить!
— Только-то? —
сказала Фленушка и залилась громким хохотом. — Ну, этих пиров не бойся, молодец. Рукобитью на них не бывать! Пусть их теперь праздничают, — а лето придет, мы запразднуем: тогда на нашей улице праздник будет… Слушай: брагу для гостей не доварят, я тебя сведу с Настасьей. Как от самой от нее услышишь
те же речи, что я переносила, поверишь тогда?.. А?..
Мало успокоили Фленушкины слова Алексея. Сильно его волновало, и не знал он, что делать:
то на улицу выйдет, у ворот посидит,
то в избу придет, за работу возьмется, работа из рук вон валится, на полати полезет, опять долой. Так до сумерек пробился, в токарню не пошел,
сказал старику Пантелею, что поутру угорел в красильне.
«А, купец премудрый, —
Говорит царевич, —
Скажи свою тайну,
Как на свет явился,
Как на свет явился,
Где теперь хранится
Камень
тот драгой...
— Ах ты, бесстыжая!.. Ах ты, безумная! — продолжала началить Парашу Аксинья Захаровна. — А я еще распиналась за вас перед отцом, говорила, что обе вы еще птенчики!.. Ах, непутная, непутная!.. Погоди ты у меня, вот отцу
скажу… Он
те шкуру-то спустит.
— Фленушка, —
сказала она, — отомкнется Настя, перейди ты к ней в светелку, родная. У ней светелка большая, двоим вам не будет тесно. И пяльцы перенеси, и ночуй с ней. Одну ее теперь нельзя оставлять, мало ли что может приключиться… Так ты уж, пожалуйста, пригляди за ней… А к тебе, Прасковья, я Анафролью пришлю, чтоб и ты не одна была… Да у меня дурь-то из головы выкинь, не
то смотри!.. Перейди же туда, Фленушка.
— Сначала речь про кельи поведи, не заметил бы, что мысли меняешь. Не
то твоим словам веры не будет, — говорила Фленушка. —
Скажи: если, мол, ты меня в обитель не пустишь, я, мол, себя не пожалею: либо руки на себя наложу, либо какого ни на есть парня возьму в полюбовники да «уходом» за него и уйду… Увидишь, какой тихонький после твоих речей будет… Только ты скрепи себя, что б он ни делал. Неровно и ударит: не робей, смело говори да строго, свысока.
— Видела. И он
тем же женихом беспокоится, —
сказала Фленушка. — Как хочешь, Настенька, а вам надо беспременно повидаться, обо всем промеж себя переговорить. Да я сведу вас. Аксинья-то Захаровна велела мне в твою светелку перебраться.
— А вот какая это воля, тятенька, — отвечала Настя. — Примером
сказать, хоть про жениха, что ты мне на базаре где-то сыскал, Снежков, что ли, он там прозывается. Не лежит у меня к нему сердце, и я за него не пойду. В
том и есть воля девичья. Кого полюблю, за
того и отдавай, а воли моей не ломай.
— Не греши попусту, Максимыч, —
сказала Аксинья Захаровна. — Немало я сегодня пытала у матушки Манефы: не видала ль Настасья кого из наезжих, не приглянулся ли кто. «Нет, говорит, не видывала никого ни Настя, ни Параня». В строгости ведь она держала их. И Фленушка
то же говорит.
— Что ж из
того, что отсрочка дана?.. Потом-то что?.. —
сказала Настя.
— Нет, Фленушка, совсем истосковалась я, —
сказала Настя. — Что ни день,
то хуже да хуже мне. Мысли даже в голове мешаются. Хочу о
том, о другом пораздумать; задумаю, ум ровно туманом так и застелет.
— Да что ж говорил он? — умоляла Фленушку Настя. — Не мучь!.. И без
того тошно…
Скажи поскорей.
— Проведи его туда. Сходи, Алексеюшка, уладь дело, —
сказал Патап Максимыч, — а
то и впрямь игуменья-то ее на поклоны поставит. Как закатит она тебе, Фленушка, сотни три лестовок земными поклонами пройти, спину-то, чай, после не вдруг разогнешь… Ступай, веди его… Ты там чини себе, Алексеюшка, остальное я один разберу… А к отцу-то сегодня сходи же. Что до воскресенья откладывать!
— Ишь ты! Еще притворяется, —
сказала она. — Приворожить девку бесстыжими своими глазами умел, а понять не умеешь… Совесть-то где?.. Да знаешь ли ты, непутный, что из-за тебя вечор у нее с отцом до
того дошло, что еще бы немножко, так и не знаю, что бы сталось… Зачем к отцу-то он тебя посылает?
— Что ты, окстись! — возразила Никитишна. — Ведь у лося-то, чай, и копыто разделенное, и жвачку он отрыгает. Макария преподобного «житие» читал ли? Дал бы разве Божий угодник лося народу ясти, когда бы святыми отцами не было
того заповедано… Да что же про своих-то ничего не
скажешь? А я, дура, не спрошу. Ну, как кумушка поживает, Аксинья Захаровна?
— Так… Так будет, —
сказала Никитишна. — Другой год я в Ключове-то жила, как Аксиньюшка ее родила. А прошлым летом двадцать лет сполнилось, как я домом хозяйствую… Да… Сама я тоже подумывала, куманек, что пора бы ее к месту. Не хлеб-соль родительскую ей отрабатывать, а в девках засиживаться ой-ой нескладное дело. Есть ли женишок-от на примете, а
то не поискать ли?
— Так и
сказала. «Уходом», говорит, уйду, — продолжал Патап Максимыч. — Да посмотрела бы ты на нее в
ту пору, кумушка. Диву дался, сначала не знал, как и говорить с ней. Гордая передо мной такая стоит, голову кверху, слез и в заводе нет, говорит как режет, а глаза как уголья, так и горят.
Что это был за собинка,
того довольно
сказать, что «волком» его прозвали, — а хуже, позорней
того прозвища в лесах за Волгой нет.
— Так не будет ли такой милости, ваше превосходительство, —
сказал Никифор, — чтоб теперь же мне полтинник
тот в руки, я бы с «крестником» выпил за ваше здоровье, а
то еще жди, пока вышлют медаль. А ведь все едино — пропью же ее.
Загулял раз с ней Микешка, пили без просыпу три дня и три ночи, а тут в Скоробогатово «проезжающий священник» наехал,
то есть, попросту
сказать, беглый раскольничий поп.
— Какое у тебя приданое? — смеясь,
сказал солдатке Никифор. — Ну так и быть, подавай росписи: липовы два котла, да и
те сгорели дотла, сережки двойчаты из ушей лесной матки, два полотенца из березова поленца, да одеяло стегано алого цвету, а ляжешь спать, так его и нету, сундук с бельем да невеста с бельмом. Нет, таких мне не надо — проваливай!
— Ступай, ступай, откуда пришел, не
то Патапу Максимычу
скажу, — говорил Алексей, выгоняя из сеней Микешку. — Да ступай же, говорят тебе!
— Не обманывай меня, Настя. Обмануть кресну мать — грех незамолимый, — внушительно говорила Никитишна. — Скажи-ка мне правду истинную, какие у вас намедни с отцом перекоры были?
То в кельи захотелось,
то, гляди-кась, слово какое махнула: «уходом»!
— Тогда руки на себя наложу, — твердо и решительно
сказала Настя. — Нож припасу, на тятиных глазах и зарежусь… Ты еще не знаешь меня, крестнинька: коль я что решила,
тому так и быть. Один конец!
— Знаю про
то, Захаровна, и вижу, — продолжал Патап Максимыч, — я говорю для
того, что ты баба. Стары люди не с ветру
сказали: «Баба что мешок: что в него положишь,
то и несет». И потому, что ты есть баба, значит, разумом не дошла,
то, как меня не станет, могут тебя люди разбить. Мало ль есть в миру завистников? Впутаются не в свое дело и все вверх дном подымут.
— Слушай, тятя, что я
скажу, — быстро подняв голову, молвила Груня с такой твердостью, что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и не узнал богоданной дочки своей. Новый человек перед ним говорил. — Давно я о
том думала, — продолжала Груня, — еще махонькою была, и тогда уж думала: как ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим только и могу я Богу воздать… Как думаешь ты, тятя?.. А?..
— Не мути мою душу. Грех!.. — с грустью и досадой ответил Иван Григорьич. — Не на
то с тобой до седых волос в дружбе прожили, чтоб на старости издеваться друг над другом. Полно чепуху-то молоть, про домашних лучше
скажи! Что Аксинья Захаровна? Детки?
— С ума ты спятил, — отвечал Иван Григорьич. — Хоть бы делом что
сказал, а
то на-тка поди.
— То-то и есть, —
сказал Иван Григорьич. — Ровня, что ли? Охота ей за старика на детей идти.
— Да полно тебе чепуху-то нести! —
сказал Иван Григорьич. — Статочно ли дело, чтобы Груня за меня пошла? Полно. И без
того тошно.
Засиял в Вихореве осиротелый дом Заплатина. Достатки его удвоились от приданого, принесенного молодой женой. Как
сказал, так и сделал Патап Максимыч: дал за Груней тридцать тысяч целковых, опричь одежи и разных вещей. Да, опричь
того, выдал ей капитал, что после родителей ее остался: тысяч пять на серебро было.