Неточные совпадения
Заволжанин без горячего спать не ложится, по воскресным дням хлебает мясное, изба у него пятистенная, печь с трубой; о черных избах да соломенных крышах он
только слыхал,
что есть такие где-то «на Горах» [«Горами» зовут правую сторону Волги.].
И то льстило Патапу Максимычу,
что после родителя был он попечителем городецкой часовни, да не таким,
что только по книгам значатся, для видимости полиции, а «истовым», коренным.
— Не учил отец смолоду, зятю не научить, как в коломенску версту он вытянулся, — сказал на то Патап Максимыч. — Мало я возился с ним? Ну, да
что поминать про старое? Приглядывать
только надо, опять бы
чего в кабак со двора не стащил.
— Кину, батюшка Патап Максимыч, кину, беспременно кину, — стал уверять зятя Никифор. — Зарок дам… Не оставь
только меня своей милостью.
Чего ведь я не натерпелся — и холодно… и голодно…
Таким молодцом смотрел,
что не
только крестьянские девки, поповны на него заглядывались.
Это была из себя больно некрасивая, рябая, неуклюжая как ступа, зато здоровенная девка, работала за четверых и ни о
чем другом не помышляла,
только бы сытно пообедать да вечером, поужинав вплотную, выспаться хорошенько.
— Да все из-за этого австрийского священства! — сказала Фленушка. — Мы, видишь ты, задумали принимать, а Глафирины не приемлют, Игнатьевы тоже не приемлют. Ну и разорвались во всем: друг с дружкой не видятся, общения не имеют, клянут друг друга. Намедни Клеопатра от Жжениных к Глафириным пришла, да как сцепится с кривой Измарагдой; бранились, бранились, да вповолочку! Такая теперь промеж обителей злоба,
что смех и горе. Да ведь это одни
только матери сварятся, мы-то потихоньку видаемся.
«Ну-ка, Данило Тихоныч, погляди на мое житье-бытье, — продолжал раздумывать сам с собой Патап Максимыч. — Спознай мою силу над «моими» деревнями и не моги забирать себе в голову,
что честь мне великую делаешь, сватая за сына Настю. Нет, сватушка дорогой, сами не хуже кого другого, даром
что не пишемся почетными гражданами и купцами первой гильдии, а
только государственными крестьянами».
— Коли дома есть, так и ладно.
Только смотри у меня, чтобы не было в
чем недостачи. Не осрами, — сказал Патап Максимыч. — Не то, знаешь меня, — гости со двора, а я за расправу.
— Да полно ж тебе, Максимыч, мучить ее понапрасну, — сказала Аксинья Захаровна. — Ты вот послушай-ка,
что я скажу тебе,
только не серчай, коли молвится слово не по тебе. Ты всему голова, твоя воля, делай как разумеешь, а по моему глупому разуменью, деньги-то,
что на столы изойдут, нищей бы братии раздать, ну хоть ради Настина здоровья да счастья. Доходна до Бога молитва нищего, Максимыч. Сам ты лучше меня знаешь.
— Заладил себе, как сорока Якова: муж да муж, — молвила на то Аксинья Захаровна. —
Только и речей у тебя. Хоть бы пожалел маленько девку-то. Ты бы лучше вот послушал,
что матушка Манефа про скитских «сирот» говорит. Про тех,
что меж обителей особняком по своим кельям живут. Старухи старые, хворые; пить-есть хотят, а взять неоткуда.
— Да, — вступилась мать Манефа, — в нынешнее время куда как тяжко приходится жить сиротам. Дороговизна!.. С каждым днем все дороже да дороже становится, а подаяния сиротам, почитай, нет никакого. Масленица на дворе — ни гречневой мучки на блины, ни маслица достать им негде. Такая бедность, такая скудость,
что един
только Господь знает, как они держатся.
Фленушка пошла из горницы, следом за ней Параша. Настя осталась. Как в воду опущенная, молча сидела она у окна, не слушая разговоров про сиротские дворы и бедные обители. Отцовские речи про жениха глубоко запали ей на сердце. Теперь знала она,
что Патап Максимыч в самом деле задумал выдать ее за кого-то незнаемого. Каждое слово отцовское как ножом ее по сердцу резало.
Только о том теперь и думает Настя, как бы избыть грозящую беду.
— Дурак он,
что ли? — отвечала Фленушка. — Кто от этакой красоты отворотится? Смотри-ка какая!.. — прибавила она, глядя на раздевавшуюся девушку. — Жизнь бы свою Алешка отдал, глазком бы
только взглянуть теперь на свою сударушку. Ишь какая пышная, сдобная, белая!.. Точно атлас в пуху.
— Некогда мне с тобой балясы точить, — молвила Фленушка. — Пожалуй, еще Матрена из бани пойдет да увидит нас с тобой, либо в горницах меня хватятся… Настасья Патаповна кланяться велела. Вот кто… Она по тебе сокрушается… Полюбила с первого взгляда… Вишь глаза-то у тебя, долговязого, какие непутные,
только взглянул на девку, тотчас и приворожил… Велишь,
что ли, кланяться?
— Поклонись, Флена Васильевна, — сказал Алексей, с жаром схватив ее за руку. — Сам я ночи не сплю, сам от еды отбился,
только и думы,
что про ее красоту неописанную.
— Да ты белены объелся али спьяну мелешь, сам не знаешь
что? — сказала Фленушка. — Да как ты
только подумать мог,
что я тебя обманываю?.. Ах ты, бесстыжая твоя рожа!.. За него хлопочут, а от него вот благодарность какая!.. Так ты думаешь,
что и Настя облыжные речи говорила… А?..
— Только-то? — сказала Фленушка и залилась громким хохотом. — Ну, этих пиров не бойся, молодец. Рукобитью на них не бывать! Пусть их теперь праздничают, — а лето придет, мы запразднуем: тогда на нашей улице праздник будет… Слушай: брагу для гостей не доварят, я тебя сведу с Настасьей. Как от самой от нее услышишь те же речи,
что я переносила, поверишь тогда?.. А?..
— А ты вот
что скажи ему, чтобы дело поправить, — говорила Фленушка. —
Только слез у тебя и следов чтобы не было… Коли сам не зачнет говорить, сама зачинай, пригрози ему, да не черной рясой, не иночеством…
— Сначала речь про кельи поведи, не заметил бы,
что мысли меняешь. Не то твоим словам веры не будет, — говорила Фленушка. — Скажи: если, мол, ты меня в обитель не пустишь, я, мол, себя не пожалею: либо руки на себя наложу, либо какого ни на есть парня возьму в полюбовники да «уходом» за него и уйду… Увидишь, какой тихонький после твоих речей будет…
Только ты скрепи себя,
что б он ни делал. Неровно и ударит: не робей, смело говори да строго, свысока.
— Верю, тятя, — молвила Настя. —
Только вот
что скажи ты мне: где ж у него был разум, как он сватал меня? Не видавши ни разу, — ведь не знает же он, какова я из себя, пригожа али нет, — не слыхавши речей моих, — не знает, разумна я али дура какая-нибудь. Знает одно,
что у богатого отца молодые дочери есть, ну и давай свататься. Сам, тятя, посуди, можно ли мне от такого мужа счастья ждать?
—
Чего только ты не вздумаешь!..
Только послушать тебя, — сказала Настя. — Статочно ли дело, чтоб тятенька его сюда прислал?
— Как отцу сказано, так и сделаем, — «уходом», — отвечала Фленушка. — Это уж моих рук дело, слушайся
только меня да не мешай. Ты вот
что делай: приедет жених, не прячься, не бегай, говори с ним, как водится, да словечко как-нибудь и вверни,
что я, мол, в скитах выросла, из детства, мол, желание возымела Богу послужить, черну рясу надеть… А потом просись у отца на лето к нам в обитель гостить, не то матушку Манефу упроси, чтоб она оставила у вас меня. Это еще лучше будет.
—
Только сам ты, Алексеюшка, понимать должон, — сказал Патап Максимыч, —
что к такой должности на одно лето приставить тебя мне не с руки. В годы-то отец отпустит ли тебя?
Хотя Фленушка
только о том Насте и твердила,
что приведет к ней Алексея, но речам ее Настя веры не давала, думала,
что шутит она… И вдруг перед ней, как из земли вырос, — стоит Алексей.
В сиротстве жить —
только слезы лить; житье сиротинке,
что гороху при дороге: кто пройдет, тот и порвет.
Хоть ни в
чем не нуждалась Никитишна, но всегда не
только с охотой, но с большой даже радостью езжала к городовым купцам и к деревенским тысячникам столы строить, какие нужны бывали: именинные аль свадебные, похоронные аль поминальные, либо на случай приезда важных гостей.
— Тебя
только послушай, наскажешь, — помаленьку оживляясь, заговорила Никитишна. — Аредовы веки,
что ли, прикажешь мне жить? Дело наше бабье: слаб сосуд.
— Уж я лаской с ней: вижу, окриком не возьмешь, — сказал Патап Максимыч. — Молвил,
что про свадьбу год целый помину не будет, жениха, мол, покажу, а год сроку даю на раздумье. Смолкла моя девка,
только все еще невеселая ходила. А на другой день одумалась, с утра бирюком глядела, к обеду так и сияет, пышная такая стала да радостная.
Урожается иной раз у хорошего отца такое чадушко,
что от него
только горе да бесчестье: роду поношенье, всему племени вечный покор.
Прогуляв деньги, лошадей да коров спустил, потом из дому помаленьку стал продавать, да года два
только и дела делал,
что с базара на базар ездил: по субботам в Городец, по воскресеньям в Катунки, по понедельникам в Пучеж, — так целую неделю, бывало, и разъезжает, а неделя прошла, другая пришла, опять за те же разъезды.
Сказывал людям Никифор Захарыч,
что по торговым делам разъезжает, а на самом деле из кабака в кабак метался,
только на разуме и было
что гульба да бражничанье.
Тогда
только ушла от него Мавра, как он и дом и все,
что в доме, дотла прогулял, и не стало у него ни кола, ни двора.
С крещенского сочельника, когда Микешка вновь принят был зятем в дом, он еще капли в рот не брал и работал усердно.
Только работа его не спорилась: руки с перепоя дрожали. Под конец взяла его тоска — и выпить хочется и погулять охота, а выпить не на
что, погулять не в
чем. Украл бы
что, да по приказу Аксиньи Захаровны зорко смотрят за ним. Наверх Микешке ходу нет. Племянниц еще не видал: Аксинья Захаровна заказала братцу любезному и близко к ним не подходить.
Обедать работники пошли. В ту пору никто в красильный подклет, кроме хозяина, не заглядывал, а его не было дома. Фленушка тотчас смекнула,
что выпал удобный случай провести Насте с полчасика вдвоем с Алексеем. Шепнула ему, чтоб он, как
только работники по избам обедать усядутся, шел бы в красильный подклет.
Алексей долго ждать себя не заставил.
Только зашабашили работники, он сказал,
что ему, по хозяйскому приказу, надо пересмотреть остальные короба с посудой и засветло отослать их на пристань, и отправился в подклет. Фленушка его караулила и дала знать Насте. Настя спустилась в подклет.
— И я совсем стосковалась по тебе, Алеша, — прижимаясь к милому, молвила Настя. —
Только и думы у меня,
что про тебя, дружочек мой.
— Покуда в уме, — ответила Настя. — А пойдут супротив воли моей, решусь ума и таких делов настряпаю,
что только ахнут… Не то
что «уходом» венчаться сегу, к самому паскудному работнику ночевать уйду… Вот
что!
—
Чего ты
только не скажешь, Максимыч! — с досадой ответила Аксинья Захаровна. — Ну, подумай, умная ты голова, возможно разве обидеть мне Грунюшку? Во утробе не носила, своей грудью не кормила, а все ж я ей мать, и сердце у меня лежит к ней все едино, как и к рожоным дочерям. Все мои три девоньки заодно лежат на сердце.
Другой хозяйки Ивану Григорьичу негде взять: родни
только и есть,
что Спиридоновна, а чужую в дом ко вдовцу зазорно вести.
— Слушай, тятя,
что я скажу, — быстро подняв голову, молвила Груня с такой твердостью,
что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и не узнал богоданной дочки своей. Новый человек перед ним говорил. — Давно я о том думала, — продолжала Груня, — еще махонькою была, и тогда уж думала: как ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим
только и могу я Богу воздать… Как думаешь ты, тятя?.. А?..
— Вот, кум, посмотри на мое житье! — говорил Иван Григорьич. — Полюбуйся: одну обварили, другую избили… Из дому уедешь,
только у тебя и думы — целы ли дети, друг мой любезный, беда неизбывная… Не придумаю,
что и делать…
Намедни посуду с ним разбирали, ему
только взглянуть — тотчас видит, куда
что следует, в какой, значит, сорт, и каждый изъянец сразу заметит.
— Добрый парень, неча сказать, — молвила Аксинья Захаровна, обращаясь к Ивану Григорьичу, — на всяку послугу по дому ретивый и скромный такой, ровно красная девка! Истинно, как Максимыч молвил, как есть родной. Да
что, куманек, — с глубоким вздохом прибавила она, — в нонешне время иной родной во сто раз хуже чужого. Вон меня наградил Господь каким чадушком. Братец-то родимый… Напасть
только одна!
Вскоре пришел Алексей. В праздничном наряде таким молодцом он смотрел,
что хоть сейчас картину писать с него. Усевшись на стуле у окна, близ хозяина, глаз не сводил он с него и с Ивана Григорьича. Помня приказ Фленушки,
только разок взглянул он на Настю, а после того не смотрел и в ту сторону, где сидела она. Следом за Алексеем в горницу Волк вошел, в платье Патапа Максимыча. Помолясь по уставу перед иконами, поклонившись всем на обе стороны, пошел он к Аксинье Захаровне.
И уж скажу ж я вам,
что только там за рыбная ловля!
— Вот вы тысячники, богатеи: пересчитать
только деньги ваши, так не один раз устанешь… А я
что перед вами?.. Убогий странник, нищий, калика перехожий… А стоит мне захотеть, всех миллионщиков богаче буду… Не хочу. Отрекся от мира и от богатства отказался…
Алексей проснулся из забытья. Все время сидел он, опустя глаза в землю и не слыша,
что вокруг его говорится… Золото,
только золото на уме у него… Услышав хозяйское слово и увидя Никифора, встал. «Волк» повернул назад и, как ни в
чем не бывало, с тяжелым вздохом уселся у печки, возле выхода в боковушку. И как же ругался он сам про себя.
—
Что делать, сударыня? — продолжал Снежков. — Слабость, соблазн, на всякий час не устоишь. Немало Семена Елизарыча матушка Пульхерия началит. Журит она его, вычитает ему все,
что следует, а напоследок смилуется и сотворит прощенье. «Делать нечего, скажет, грехи твои на себя вземлем,
только веру крепко храни… Будешь веру хранить, о грехах не тужи: замолим».
— Так-то оно так, Данило Тихоныч, — отвечал Патап Максимыч. —
Только я, признаться сказать, не пойму что-то ваших речей… Не могу я вдомек себе взять,
что такое вы похваляете… Неужели везде наши христиане по городам стали так жить?.. В Казани, к примеру сказать, аль у вас в Самаре?