Неточные совпадения
Заволжанин без горячего
спать не ложится, по воскресным дням хлебает мясное, изба у него пятистенная, печь с трубой; о черных избах да соломенных крышах он только слыхал, что
есть такие где-то «на Горах» [«Горами» зовут правую сторону Волги.].
Стары старухи и пожилые бабы домовничали; с молитвой клали они мелом кресты над дверьми и над окнами ради отогнания нечистого и такую думу держали: «Батюшка Микола милостливый, как бы к утрею-то оттеплело, да туман бы
пал на святую Ердань, хлебушка бы тогда вдоволь нам уродилось!» Мужики вкруг лошадей возились: известно, кто в крещенский сочельник у коня копыта почистит: у того конь весь год не
будет хромать и не случится с ним иной болести.
— И в самом деле: полно, — сказала Фленушка. —
Спать пора, кочета [Петухи.] полночь
пели. Прощай, покойной ночи, приятный сон. Что во сне тебе увидать?..
Потускнел светлый взор девушки,
спал румянец с лица ее, глаза наплаканы, губы пересохли, а все-таки чудно-хороша
была она.
— Лучше
будет, ненаглядный ты мой… Кус ты мой сахарный, уста твои сладкие, золотая головушка, не в пример лучше нам по закону жить, — приставала Мавра. — Теперь же вот и отец Онисим наехал, пойдем к нему, повенчаемся. Зажили б мы с тобой, голубчик, припеваючи: у тебя домик и всякое заведение, да и я не бесприданница, — тоже без ужина
спать не ложусь, — кой-что и у меня в избенке найдется.
— Какое у тебя приданое? — смеясь, сказал солдатке Никифор. — Ну так и
быть, подавай росписи: липовы два котла, да и те сгорели дотла, сережки двойчаты из ушей лесной матки, два полотенца из березова поленца, да одеяло стегано алого цвету, а ляжешь
спать, так его и нету, сундук с бельем да невеста с бельмом. Нет, таких мне не надо — проваливай!
— Какое не прочь, Грунюшка! — грустно ответила Аксинья Захаровна. — Слышать не хочет. Такие у нас тут
были дела, такие дела, что просто не приведи Господь. Ты ведь со мной спать-то ляжешь, у меня в боковушке постель тебе сготовлена. Как улягутся, все расскажу тебе.
— Добрый парень, неча сказать, — молвила Аксинья Захаровна, обращаясь к Ивану Григорьичу, — на всяку послугу по дому ретивый и скромный такой, ровно красная девка! Истинно, как Максимыч молвил, как
есть родной. Да что, куманек, — с глубоким вздохом прибавила она, — в нонешне время иной родной во сто раз хуже чужого. Вон меня наградил Господь каким чадушком. Братец-то родимый…
Напасть только одна!
Чего мы там не натерпелись, каких бед-напастей не испытали; сторона незнакомая, чужая, и совсем как
есть пустая — нигде человечья лица не увидишь, одни звери бродят по той пустыни.
Много
было бед, много
напастей!..
За труды твои церковь тебя похваляет и всегда за тебя молить Бога
будет, а трудникам, что нужною смертью в пути живот свой скончали, — буди им вечная память в роды и роды!..» Тут
упал я к честным стопам старца, открыл перед ним свою душу, поведал ему мои сомнения.
— Это вы правильно, Аксинья Захаровна, — отвечал старый Снежков. — Это, значит, вы как
есть в настоящую точку
попали.
— Ну, не как в Москве, а тоже живут, — отвечал Данило Тихоныч. — Вот по осени в Казани гостил я у дочери, к зятю на именины
попал, важнецкий бал задал, почитай, весь город
был. До заутрень танцевали.
— Замолола!.. Пошла без передышки в пересыпку! — хмурясь и зевая, перебил жену Патап Максимыч. —
Будет ли конец вранью-то? Аль и в самом деле бабьего вранья на свинье не объедешь?.. Коли путное что хотела сказать — говори скорей, —
спать хочется.
— Бог милостив, — промолвил паломник. — И не из таких
напастей Господь людей выносит… Не суетись, Патап Максимыч, — надо дело ладом делать. Сам я глядел на дорогу: тропа одна, поворотов, как мы от паленой с верхушки сосны отъехали, в самом деле ни единого не
было. Может, на эту зиму лесники ину тропу пробили, не прошлогоднюю. Это и в сибирских тайгах зачастую бывает… Не бойся — со мной матка
есть, она на путь выведет. Не бойся, говорю я тебе.
А волки все близятся,
было их до пятидесяти, коли не больше. Смелость зверей росла с каждой минутой: не дальше как в трех саженях сидели они вокруг костров, щелкали зубами и завывали. Лошади давно покинули торбы с лакомым овсом, жались в кучу и, прядая ушами, тревожно озирались. У Патапа Максимыча зуб на зуб не
попадал; везде и всегда бесстрашный, он дрожал, как в лихорадке. Растолкали Дюкова, тот потянулся к своей лисьей шубе, зевнул во всю сласть и, оглянувшись, промолвил с невозмутимым спокойствием...
В одной из таких зимниц, рано поутру, человек десять лесников, развалясь на нарах и завернувшись в полушубки,
спали богатырским сном. Под утро намаявшегося за работой человека сон крепко разнимает — тут его хоть в гроб клади да хорони. Так и теперь
было в зимнице лыковских [Волость на реке Керженце.] лесников артели дяди Онуфрия.
— Эй вы, крещеные!..
Будет вам дрыхнуть-то!.. Долго
спать — долгу наспать… Вставать пора! — кричал дядя Онуфрий на всю зимницу артельным товарищам.
— Ишь ты дело-то какое! — с досадой молвил дядя Онуфрий, почесывая затылок. — Петряйке досталось! Эко дело-то какое!.. Смотри же, парень,
поспевай к вечеру беспременно, чтоб нам без тебя не лечь
спать голодными.
— Известно что, — отвечал Артемий. — Зачал из золотой пушки
палить да вещбу говорить — бусурманское царство ему и покорилось. Молодцы-есаулы крещеный полон на Русь вывезли, а всякого добра бусурманского столько набрали, что в лодках и положить
было некуда: много в воду его пометали. Самого царя бусурманского Стенька Разин на кол посадил, а дочь его, царевну, в полюбовницы взял. Дошлый казак
был, до девок охоч.
— Пошел расписывать! — молвил Патап Максимыч. — Везде-то у него грехи да ереси, шагу ты не ступишь, не осудивши кого… Что за беда, что они церковники? И между церковниками зачастую
попадают хорошие люди, зато и меж староверами такие
есть, что снаружи-то «блажен муж», а внутри «вскуе шаташася».
—
Будь покоен:
попал карась в нерето [Нерето — рыболовный снаряд, сплетенный из сети на обручах в виде воронки.], не выскочит.
— Больно вот налегке ходит, — ворчала ключница, постилая на лежанку толстый киргизский войлок. — Ты бы, Марьюшка, когда выходишь на волю, платок бы, что ли, на шею-то повязывала. Долго ль простудить себя? А как с голосу
спадешь — что мы тогда без тебя
будем делать?
— Не разберешь, — ответила Фленушка. — Молчит все больше. День-деньской только и дела у нее, что
поесть да на кровать. Каждый Божий день до обеда проспала, встала — обедать стала, помолилась да опять
спать завалилась. Здесь все-таки маленько
была поворотливей. Ну, бывало, хоть к службе сходит, в келарню, туда, сюда, а дома ровно сурок какой.
— У медведя лапа-то пошире, да и тот в капкан
попадает, — смеючись, подхватила Фленушка. — Сноровку надо знать, Марьюшка… А это уж мое дело, ты только помогай. Твое дело
будет одно: гляди в два, не в полтора, одним глазом
спи, другим стереги, а что устережешь, про то мне доводи. Кто мигнул, кто кивнул, ты догадывайся и мне сказывай. Вот и вся недолга…
Когда мы виделись с вами, матушка, последний раз у Макарья в прошедшую ярмарку в лавке нашей на Стрелке, сказывал я вашей чести, чтобы вы хорошенько Богу молились, даровал бы Господь мне благое поспешение по рыбной части, так как я впервые еще тогда в рыбную коммерцию
попал и оченно боялся, чтобы мне в карман не наклали, потому что доселе все больше по подрядной части маялся, а рыба для нас
было дело закрытое.
Взглянула Маша на молодого человека, и сердце у нее
упало. Сроду не видала она таких красавцев. Да и где
было видеть их, сидя дома чуть не взаперти?
— Девка придется нам ко двору, — молвил он сыну, воротясь домой. — Экой ты плут какой, Евграшка! Кажись, и не доспел разумом, а какую
паву выследил — умному так впору. Как бы ты по торговой-то части такой же дока
был, как на девок, тебя бы, кажется, озолотить мало… Засылай сваху, дурак!..
Вот он пароход-от!.. Век думал, гадал про него Гаврила Маркелыч, совсем
было отчаялся, а он ровно с неба
упал. Затуманилось в голове — все забыл, — один пароход в голове сидит.
— Молчи, говорят тебе, — топнув ногой, не своим голосом крикнула Настя. — Бессовестный ты человек!.. Думаешь, плакаться
буду, убиваться?.. Не на такую
напал!.. Нипочем сокрушаться не стану… Слышишь — нипочем… Только вот что скажу я тебе, молодец… Коль заведется у тебя другая — разлучнице не жить… Да и тебе не корыстно
будет… Помни мое слово!
— Видишь ли, Пантелей Прохорыч, — собравшись с силами, начал Алексей свою исповедь, — у отца с матерью
был я дитятко моленное-прошенное, первенцом родился, холили они меня, лелеяли, никогда того на ум не вспадало ни мне, ни им, чтоб привелось мне когда в чужих людях жить, не свои щи хлебать, чужим сýгревом греться, под чужой крышей
спать…
— Прежде не довел? — усмехнулся старик. — А как мне
было доводить-то тебе?.. Когда гостили они, приступу к тебе не
было… Хорошо ведь с тобой калякать, как добрый стих на тебя
нападет, а в ино время всяк от тебя норовит подальше… Сам знаешь, каков бываешь… Опять же ты с ними взапертях все сидел. Как же б я до тебя довел?..
— Много
будешь знать — мало станешь
спать, — с усмешкой ответил Алексей. — Про что не сказывают, того не допытывайся.
— Так ты срамить ее? — вскочив с места, вскликнула Фленушка. — Думаешь, на простую девку
напал?.. Побаловал, да и бросил?! Нет, гусь лапчатый, — шалишь!.. Жива
быть не хочу, коль не увижу тебя под красной шапкой. Над Настей насмеешься, над своей головой наплачешься.
Жизнь
была полна и любви и светлых надежд на долгое счастье с любимым человеком, но
пала гроза, и сокрушилось счастье от прихоти старого сластолюбца.
Недвижно лежит она на постели, ни шепота, ни стона не слышно. Не
будь лицо Настино крыто смертной бледностью, не запади ее очи в темные впадины, не
спади алый цвет с полураскрытых уст ее, можно б
было думать, что
спит она тихим, безмятежным сном.
— Две ночи не
спал я, Дарья Никитишна, притомился очень, — сказал Алексей. — Приехавши, отдохнуть прилег, да грехом и заснул… Разбудить-то
было некому.
— Тот Стуколов где-то неподалеку от Красноярского скита искал обманное золото и в том обмане заодно
был с епископом. Потому Патап Максимыч и думает, что епископ и по фальшивым деньгам не без участия… Сердитует очень на них… «Пускай бы, говорит, обоих по одному канату за Уральские бугры послали, пускай бы там настоящее государево золото, а не обманное копали…» А игумна Патап Максимыч жалеет и так полагает, что
попал он безвинно.
— А вы на то не надейтесь, работайте без лени да без волокиты, — молвила Манефа. — Не долго
спите, не долго лежите, вставайте поране, ложитесь попозже, дело и станет спориться… На ваши работы долгого времени не требуется, недели в полторы можете все исправить, коли лениться не станете… Переходи ты, Устинья, в келью ко мне, у Фленушки в горницах
будете вместе работать, а
спать тебе в светелке над стряпущей… Чать, не забоишься одна?.. Не то Минодоре велю ложиться с тобой.
В головах Песоченского приказа сидел Михайло Васильич Скорняков, тот самый, что на именинах Аксиньи Захаровны втянулся
было в затеянное Стуколовым ветлужское дело. Жил он верстах в десяти от Песочного, в приказ приезжал только по самым важным делам. Всем заправлял писарь, молодой парень из удельных же крестьян. Обыкновенно должность писаря в удельных приказах справлялась мелкими чиновниками; крестьяне редко на нее
попадали. Одним из таких
был Карп Алексеич Морковкин, писарь Песоченского удельного приказа.
Пали про то вести в деревню Поромову, и бабы решили, что Карпушке надо
быть роду боярского, оттого и даются ему науки боярские — значит, так уж это у него от рождения, кровь, значит, такая в нем.
Никто не пожелал принять в зятья захребетника. То еще на уме у всех
было: живучи столько лет в казенном училище, Карпушка совсем обмирщился, своротил, значит, в церковники,
попал в великороссийскую. Как же взять такого в семью, неуклонно в древлем благочестии пребывающую?.. Пришлось Морковкину проживать при удельном приказе.
А Паранька меж тем с писарем заигрывала да заигрывала… И стало ей приходить в голову: «А ведь не плохое дело в писарихи
попасть.
Пила б я тогда чай до отвалу, самоваров по семи на день!
Ела бы пряники да коврижки городецкие, сколь душа примет. Ежедень бы ходила в ситцевых сарафанах, а по праздникам бы в шелки наряжалась!.. Рубашки-то
были бы у меня миткалевые, а передники, каких и на скитских белицах нет».
По другим местам другой счет пряжи ведут; около Москвы, например в Калужской и в Тульской губерниях, в тальке считают 20
пасем, каждая на 10 чисменок в четыре нитки, то
есть 3200 аршин в тальке.] огорожен.
Поворчал на девок Трифон, но не больно серчал… Нечего думой про девок раскидывать, не медведь их заел, не волк зарезал — придут, воротятся. Одно гребтело Лохматому: так ли, не так ли, а Карпушке
быть в лесу. «Уж коли дело на то пошло, — думает он про Параньку, — так пусть бы с кем хотела, только б не с мироедом…» Подумал так Трифон Михайлыч, махнул рукой и
спать собрался.
Как ни старалась Устинья Московка
попасть в передние горницы, где возлюбленный ее, чего доброго, опять, пожалуй, на хозяйскую дочь глаза пялить начнет, — никак не могла: Манефа приказала ей
быть при себе неотлучно…
— Да… Вот красноярский игумен
есть, отец Михаил… Он, брат, вместил… Да еще как вместил-то!.. В крепкий дом на казенну квартиру
попал, — с усмешкой молвил московскому уставщику Патап Максимыч.
— В сказках не сказывают и в песнях не
поют, — молвил Василий Борисыч, — а на деле оно так. Посмотрели б вы на крестьянина в хлебных безлесных губерниях… Он домосед, знает только курные свои избенки. И если б его на ковре-самолете сюда, в ваши леса перенесть да поставить не у вас, Патап Максимыч, в дому́, а у любого рядового крестьянина, он бы подумал, что к царю во дворец
попал.
— Ну, теперь делу шабáш, ступай укладывайся, — сказал Патап Максимыч. — Да смотри у меня за Прасковьей-то в оба, больно-то баловаться ей не давай. Девка тихоня,
спать бы ей только, да на то полагаться нельзя — девичий разум, что храмина непокровенна, со всякой стороны ветру место найдется… Девка молодая, кровь-то играет — от греха, значит, на вершок, потому за ней и гляди… В лесах на богомолье пущай побывает, пущай и в Китеж съездит, только чтоб, опричь стариц, никого с ней не
было, из моло́дцов то
есть.
Потом
пала ниц нá землю. Тут на иной лад, иным
напевом завела она мольбу к Матери-Сырой Земле...