Неточные совпадения
Настя с Парашей, воротясь к отцу, к матери, расположились в светлицах
своих, а разукрасить их отец не поскупился. Вечерком, как они убрались, пришел к дочерям Патап Максимыч поглядеть на их новоселье и взял рукописную тетрадку, лежавшую у Насти на столике. Тут были «Стихи об Иоасафе царевиче», «Об Алексее Божьем человеке», «Древян гроб сосновый» и рядом с этой пса́льмой «Похвала пустыне». Она начиналась
словами...
Поморщился Патап Максимыч, сунул тетрадку в карман и, ни
слова не сказав дочерям, пошел в
свою горницу. Говорит жене...
Патап Максимыч ушел в
свою заднюю, прилег уснуть, но сон не брал его. Настины
слова из ума не выходили: «Девка с норовом, — думал он. — С виду тихоней смотрит, а гляди-ка какая!.. «Уходом!..» Нет, ни окриком, ни плетью такую не проймешь… Хуже начудит… Лаской надо, делать нечего… «Уходом!..» Эко
слово сказала!..»
— А ну-ка, докажи! — кричала Мавра. — А ну-ка, докажи! Какие такие проезжающие попы?.. Что это за проезжающие?.. Я церковница природная, никаких ваших беглых раскольницких попов знать не знаю, ведать не ведаю… Да знаешь ли ты, что за такие
слова в острог тебя упрятать могу?.. Вишь, какой муж выискался!.. Много у меня таких мужьев-то бывало!.. И знать тебя не хочу, и не кажи ты мне никогда пьяной рожи
своей!..
Не отвечая
словами на вопрос игуменьи, Иван Григорьич с Аграфеной Петровной прежде обряд исполнили. Сотворили пред Манефой уставные метания [Метание —
слово греческое, вошедшее в русский церковный обиход, особенно соблюдается старообрядцами. Это малый земной поклон. Для исполнения его становятся на колени, кланяются, но не челом до земли, а только руками касаясь положенного впереди подручника, а за неимением его — полы
своего платья, по полу постланной.], набожно вполголоса приговаривая...
Ни
слова не молвил Патап Максимыч. «Что ж это за срам такой? — рассуждает он сам с собою. — Как же это жену-то
свою голую напоказ чужим людям возить?.. Неладно, неладно!..»
Во время родов мать Платонида не отходила от Матренушки. Зажгла перед иконами свечу богоявленскую и громко, истово, без перерывов, принялась читать акафист Богородице, стараясь покрывать
своим голосом стоны и вопли страдалицы. Прочитав акафист, обратилась она к племяннице, но не с
словом утешения, не с
словом участия. Небесной карой принялась грозить Матренушке за проступок ее.
В сибирских тайгах, по его
словам, зачастую бывает, что один отыщет прииск, да ненароком проболтается, другой тотчас подхватит его на
свое имя.
— Леса наши хорошие, — хмурясь и понурив голову, продолжал дядя Онуфрий. — Наши поильцы-кормильцы… Сам Господь вырастил леса на пользу человека, сам Владыко
свой сад рассадил… Здесь каждое дерево Божье, зачем же лесам провалиться?.. И кем они кляты?.. Это ты нехорошее, черное
слово молвил, господин купец… Не погневайся, имени-отчества твоего не знаю, а леса бранить не годится — потому они Божьи.
— Эка что ляпнул! — воскликнул Колышкин. — Не ухороню я тайного
слова своего крестного!.. Да не грех ли тебе, толстобрюхому, такое дело помыслить?.. Аль забыл, что живу и дышу тобой?.. Теперь мои ребятки бродили б под оконьем, как бы Господь не послал тебя ко мне с добрым
словом… Обидно даже, крестный, такие речи слушать — право.
Хоть и верил он Сергею Андреичу, хоть не боялся передать ему тайны, а все-таки
слово про золото не по маслу с языка сошло. И когда он с тайной
своей распростался, ровно куль у него с плеч скатился… Вздохнул даже — до того вдруг так облегчало.
— А я-то про что тебе говорю? — сказал Колышкин, вдоль и поперек знавший
своего крестного. — Про что толкую?.. С первого
слова я смекнул, что у тебя на уме… Вижу, хочет маленько поглумиться, затейное дело правским показать… Ну что ж, думаю, пущай его потешится… Другому не спущу, а крестному как не спустить?..
Письмо из Москвы пришло, писал Евграф Макарыч, что отец согласен дать ему благословенье, но наперед хочет познакомиться с Гаврилой Маркелычем и с будущей невесткой. Так как наступала Макарьевская ярмарка, Евграф Макарыч просил Залетова приехать в Нижний с Марьей Гавриловной. Тут только сказали Маше про сватовство. Ответила она обычными
словами о покорности родительской воле: за кого, дескать, прикажете, тятенька, за того и пойду, а сама резвей забегала по саду, громче и веселей запела песни
свои.
— Нет в ней смиренья ни на капельку, — продолжала Манефа, — гордыня, одно
слово гордыня. Так-то на нее посмотреть — ровно б и скромная и кроткая, особливо при чужих людях, опять же и сердца доброго, зато коли что не по ней — так строптива, так непокорна, что не глядела б на нее… На что отец, много-то с ним никто не сговорит, и того, сударыня, упрямством гнет под
свою волю. Он же души в ней не чает — Настасья ему дороже всего.
— Молчи, говорят тебе, — топнув ногой, не
своим голосом крикнула Настя. — Бессовестный ты человек!.. Думаешь, плакаться буду, убиваться?.. Не на такую напал!.. Нипочем сокрушаться не стану… Слышишь — нипочем… Только вот что скажу я тебе, молодец… Коль заведется у тебя другая — разлучнице не жить… Да и тебе не корыстно будет… Помни мое
слово!
Вспомнил он про «погибель» и путался маленько в речах, не зная, куда клонит
слова свои Патап Максимыч.
Оставшись с глазу на глаз с Алексеем, Патап Максимыч подробно рассказал ему про
свои похожденья во время поездки: и про Силантья лукерьинского, как тот ему золотой песок продавал, и про Колышкина, как он его испробовал, и про Стуколова с Дюковым, как они разругали Силантья за лишние его
слова. Сказал Патап Максимыч и про отца Михаила, прибавив, что мошенники и такого Божьего человека, как видно, хотят оплести.
— Хорошо, хорошо, Алексеюшка, доброе
слово ты молвил, — дрогнувшим от умиления голосом сказал Патап Максимыч. — Родителей покоить — Божью волю творить… Такой человек вовеки не сгибнет: «Чтый отца очистит грехи
своя».
Ни
слова Настя… Но крепко, крепко сжала мать в
своих объятиях.
«Вещий тот сон, — думает Алексей. — Да нет, быть того не может, не статочное дело!.. Не вымолвить Настасье отцу с матерью ни единого
слова… Без меры горда, не откроет беду
свою девичью, не захочет накинуть позора на
свою голову…»
Всякому-то доброе
слово промолвила, никого-то не забыла последним
своим подареньицем…
Батюшка отец Игнатий обещался ему здешний народ приговаривать на новы места идти, и великий боярин Потемкин с тем
словом к царице возил его, и она, матушка, с отцом Игнатием разговор держала, про здешнее положенье расспрашивала и к руке
своей царской старца Божия допустила.
Царь Павел Петрович нарочно к иргизским отцам
своего генерала присылал — Рунич был по прозванию, с милостивым
словом его присылал, три тысячи рублев на монастырское строенье жаловал и грамоту за
своей рукой отцу Прохору дал…
Не с кем
словом перекинуться, не с кем по душе побеседовать — народ все черствый, недобрый, неприветный. У каждого только и думы, что
своя выгода… Тяжело приходилось горемычному Алексею.
Зачал и Карп Алексеич на Параньку глаза распущать, одинокому человеку ласковое девичье
слово всегда душу воротит вверх дном. Но жениться на Параньке и на мысли ему не вспадало… То на уме Карп Алексеич держал: «Сплету лапоть без кочедыка, возьму девку без попа, в жены не годится — в кумушки бредет». И повел
свое дело.
Фекла Абрамовна разревелась-расплакалась, не нашла
слов на похвалу Карпу Алексеичу и долго и строптиво ворчала на
своего старого…
О Святой под качелями Паранька шепнула возлюбленному, что брат вместо красного яичка много денег принес. Теми
словами она любовника
своего прикручинила. Чуть не задохся со злости Карп Алексеич.
И сгорит со стыда Степанида Марковна, обзовет недобрым
словом бесстыжего, а тому, что с гуся вода: стоит ухмыляется да при всем честном народе еще брякнет, пожалуй, во все горло: «Сам
своими глазами видел — хошь образ со стены!..
— Известно как, — ответил Василий Борисыч. — Червончики да карбованцы и в Неметчине
свое дело делают. Вы думаете, в чужих-то краях взяток не берут? Почище наших лупят… Да… Только слава одна, что немцы честный народ, а по правде сказать, хуже наших становых… Право
слово… Перед Богом — не лгу.
Но, читая старые книги, и новыми он не брезговал, не открещивался от них, как другие староверы, напротив, любил их читать и подчас хорошее
слово из них в речь
свою вставить.
Святочные гаданья, коляда, хороводы, свадебные песни, плачи вопленниц, заговоры, заклятья — все это остатки языческой обрядности, а
слова, при них употребляемые, — обломки молитв, которыми когда-то молились наши предки
своим старорусским богам.
И с Таней, душой и телом преданной
своей «сударыне», и с той ни
слова Марья Гавриловна… Одна переживает печали, одна переносит горе сердечное.
— Уж и подлинно чудеса, матушка… Святы твои
слова — «чудеса»!.. Да уж такие чудеса, что волосы дыбом… Все, матушка, диву дались и наши, и по другим обителям… Хоть она и важного роду, хоть и богатая, а, кажись бы, непригоже ей было так уезжать… Не была в счету сестер обительских, а все ж в честной обители житие провождала. Нехорошо, нехорошо она это сделала — надо б и стыда хоть маленько иметь, — пересыпала
свою речь добродушная мать Виринея.
Не возмогли и ласканиями к
своей воле преклонити; ни единого
слова на судилище не молвил.
И, услыша то
слово и узрев царя
своего и владыку, все древа, все цветы и злаки перед ним преклонились, звери, птицы и всяка живая тварь ему подчинилась.
Плачется Мать-Сыра Земля: «Не жалеешь ты, Ярило, меня, бедную, не жалеешь, светлый Боже, детей
своих!.. Пожалей хоть любимое детище, что на речи твои громовые отвечал тебе вещим
словом, речью крылатою… И наг он и слаб — сгинуть ему прежде всех, когда лишишь нас тепла и света…»
А Перфил Григорьич молчит, ни сыновьям, ни невесткам
слова не молвит про
свои похожденья…
Такими
словами встретила Фленушка
своего казанца, когда тот вошел в ее горницу.
— Живала она в хороших людях, в Москве, —
слово за
словом роняла Фленушка. — Лучше ее никто из наших девиц купеческих порядков не знает… За тобой ходить, говоришь, некому — так я-то у тебя на что?.. От кого лучше уход увидишь?.. Я бы всей душой рада была… Иной раз чем бы и не угодила, ты бы
своею любовью покрыла.
Ни конца ни краю играм и песням… А в ракитовых кустиках в укромных перелесках тихий шепот, страстный, млеющий лепет, отрывистый смех, робкое моленье, замирающие голоса и звучные поцелуи… Последняя ночь хмелевая!.. В последний раз светлый Ярило простирает
свою серебристую ризу, в последний раз осеняет он игривую молодежь золотыми колосьями и алыми цветами мака: «Кошуйтеся [Живите в любви и согласии.], детки, в ладу да в миру, а кто полюбит кого, люби дóвеку, не откидывайся!..» Таково прощальное
слово Ярилы…
— Да что ты? Очумела аль совсем рассудком рехнулась? — крепко нахмурившись, с сердцем сказала ей Фленушка. — Вбежала, ровно бешена собака, смутила веселую нашу беседу да еще невесть какие
слова говорит! Образумься, непутная, уйми
свое глупое сердце!..
А была б у нас сказка теперь, а не дело, — продолжала Фленушка взволнованным голосом и отчеканивая каждое
слово, — был бы мой молодец в самом деле Иваном-царевичем, что на сивке, на бурке, на вещей каурке, в шапке-невидимке подъехал к нам под окно, я бы сказала ему, всю бы правду
свою ему выпела: «Ты не жди, Иван-царевич, от меня доброй доли, поезжай, Иван-царевич, по белому свету, поищи себе, царевич, жены по мысли, а я для тебя не сгодилась, не такая я уродилась.
Подняла белокурую головку Дуня, ясным взором, тихо и спокойно обвела круг девушек и стала говорить нежным, певучим
своим голоском. Чистосердечная искренность в каждом
слове звучала, и вся Дуня добром и правдой сияла.
Не во власти ее голосок
свой умильный подать, но, живучи с ней, не слыхивал я от нее никогда супротивного
слова.
— Нет, матушка, нет!.. Теперь никого не люблю… Нет, не люблю больше никого… — твердым голосом, но от сильного волненья перерывая почти на каждом
слове речь
свою, проговорила Фленушка. — Будь спокойна, матушка!.. Знаю… ты боишься, не сбежала бы я… не ушла бы уходом… Самокруткой не повенчалась бы… Не бойся!.. Позора на тебя и на обитель твою не накину!.. Не бойся, матушка, не бойся!.. Не будет того, никогда не будет!.. Никогда, никогда!.. Бог тебе свидетель!.. Не беспокой же себя… не тревожься!..
Таисея не замедлила приходом. С радостью приняла она
слова Манефы и уж кланялась, кланялась Василью Борисычу, поскорей бы осчастливил ее обитель
своим посещением. Принять под
свой кров столь знаменитого гостя считала она великою честью. По усиленным просьбам Василий Борисыч согласился тотчас же к ней перебраться.
— Да ты с чего это взял? К чему речь-то
свою клонишь? — в порыве гнева, едва сдерживаясь, чтоб бранного
слова не молвить, вскричал Патап Максимыч.
И вот теперь, когда, по
словам Колышкина, Алексей во всю ширь развернулся и во всей наготе выказал жадную, корыстную душу
свою, высокомерному Чапурину доводится идти к нему ровно на поклон, просить, может быть, кланяться…
Бойко, щéпетко [Щепетко — щегольски, по-модному, но неловко. Щепетун — щеголь, щепет — щегольство.
Слова эти употребляются в простом народе Нижегородской и других поволжских губерний.] вошел Алексей. Щеголем был разодет, словно на картинке писан. Поставив шляпу на стол и небрежно бросив перчатки, с неуклюжей развязностью подошел он к Патапу Максимычу. Как ни сумрачен, как ни взволнован был Чапурин, а еле-еле не захохотал, взглянув на
своего токаря, что вырядился барином.
В каждом
слове, в каждом движенье Алексея и виделось и слышалось непомерное чванство
своим скороспелым богатством. Заносчивость и тщательно скрываемый прежде задорный и свирепый нрав поромовского токаря теперь весь вышел наружу. Глазам и ушам не верил Чапурин, оскорбленная гордость клокотала в его сердце… Так бы вот и раскроил его!.. Но нельзя — вексель!.. И сдержал себя Патап Максимыч,
слова противного не молвил он Алексею.