Неточные совпадения
— Из Москвы, из Хвалыни, из Казани пишут про епископа, что как есть совсем правильный, — молвил Патап Максимыч. —
Все мои покупатели ему последуют. Не ссориться с ними из-за таких пустяков… Как они, так и мы. А что есть у иных сумнение, так это правда, точно есть. И в Городце не хотят Матвея в часовню
пускать, зазорен, дескать, за деньги что хочешь сделает. Про епископа Софрония тоже толкуют… Кто их разберет?.. Ну их к Богу — чайку бы поскорей.
Самый первый токарь, которым
весь околоток не нахвалится, пришел наниматься незваный, непрошеный!.. Не раз подумывал Чапурин спосылать в Поромово к старику Лохматому — не отпустит ли он, при бедовых делах, старшего сына в работу, да
все отдумывал… «Ну, а как не
пустит, да еще после насмеется, ведь он, говорят, мужик крутой и заносливый…» Привыкнув жить в славе и почете, боялся Патап Максимыч посмеху от какого ни на есть мужика.
«Уснула, — подумала Аксинья Захаровна. —
Пускай ее отдохнет… Эка беда стряслась, и не чаяла я такой!.. Гляди-кась, в черницы захотела, и что ей это в головоньку втемяшилось?.. На то ли я ее родила да вырастила?.. А
все Максимыч!.. Лезет со своим женихом!..»
Осталась после Емельянихи сиротка, пятилетняя Даренка. В отцовском ее дому давным-давно хоть шаром покати, еще заживо родитель растащил по кабакам
все добро — и свое и краденое. Мать схоронили Христа ради, по приказу исправника, а сиротка осталась болтаться промеж дворов: бывало, где день, где ночь проведет, где обносочки какие ей Христа ради подадут, где черствым хлебцем впроголодь накормят, где в баньку
пустят помыться. Так и росла девочка.
Какую хочешь праведную жизнь веди,
все его «волком» зовут, и ни один порядочный мужик на двор его не
пустит.
Зачала артель галанить
пуще прежнего. Спорам, крикам, бестолочи ни конца, ни середки… Видя, что толку не добиться, Патап Максимыч хотел уже бросить дело и ехать на авось, но Захар, что-то считавший
все время по пальцам, спросил его...
— У меня в городу дружок есть, барин, по всякой науке человек дошлый, — сказал он. — Сем-ка я съезжу к нему с этим песком да покучусь ему испробовать, можно ль из него золото сделать… Если выйдет из него заправское золото — ничего не пожалею, что есть добра,
все в оборот
пущу… А до той поры, гневись, не гневись, Яким Прохорыч, к вашему делу не приступлю, потому что оно покаместь для меня потемки… Да!
— Как возможно, любезненькой ты мой!.. Как возможно, чтобы
весь монастырь про такую вещь знал?.. — отвечал отец Михаил. — В огласку таких делов
пускать не годится… Слух-то по скиту ходит, много болтают, да пустые речи пустыми завсегда и остаются. Видят песок, а силы его не знают, не умеют, как за него взяться… Пробовали, как Силантий же, в горшке топить; ну, известно, ничего не вышло; после того сами же на смех стали поднимать, кто по лесу золотой песок собирает.
— Хлыщи жарче, ребятушки!.. Поддавай, поддавай, миленькие!.. — кричал он во
всю мочь, и бельцы принялись хлыстать его еще
пуще прежнего.
Насилу перетащились от стола до постелей, Патап Максимыч как завел глаза, так и
пустил храп и свист на
всю гостиницу.
—
Все, кто тебя ни заверял, — одна плутовская ватага, — сказал наконец Колышкин, —
все одной шайки. Знаю этих воров — нагляделся на них в Сибири. Ловки добрых людей облапошивать: кого по миру
пустят, а кого в поганое свое дело до той меры затянут, что пойдет после в казенных рудниках копать настоящее золото.
— Мать Таифа, — сказала игуменья, вставая с места. — Тысячу двадцать рублев на ассигнации разочти как следует и, по чем придется, сиротам раздай сегодня же. И ты им на Масленицу сегодня же
все раздай, матушка Виринея… Да голодных из обители не
пускай, накорми сирот чем Бог послал. А я за трапезу не сяду. Неможется что-то с дороги-то, — лечь бы мне, да боюсь: поддайся одной боли да ляг — другую наживешь; уж как-нибудь, бродя, перемогусь. Прощайте, матери, простите, братия и сестры.
Правой рукой братцу был: и токарни
все у него на отчете были, и красильни, и присмотр за рабочими, и на торги ездил, — верный был человек, — хозяйскую копейку
пуще глаза берег.
— Да как вам сказать, сударыня? — ответила Манефа. — Вы ее хорошо знаете, девка всегда была скрытная, а в голове дум было много. Каких, никому, бывало, не выскажет… Теперь
пуще прежнего — теперь не сговоришь с ней… Живши в обители, все-таки под смиреньем была, а как отец с матерью потачку дали, власти над собой знать не хочет…
Вся в родимого батюшку — гордостная, нравная, своебычная —
все бы ей над каким ни на есть человеком покуражиться…
—
Пускай до чего до худого дела не дойдет, — сказал на то Пантелей, — потому девицы они у нас разумные, до пустяков себя не доведут… Да ведь люди, матушка, кругом, народ же
все непостоянный, зубоскал, только бы посудачить им да всякого пересудить… А к богатым завистливы. На глазах лебезят хозяину, а чуть за угол, и пошли его ругать да цыганить… Чего доброго, таких сплеток наплетут, таку славу распустят, что не приведи Господи. Сама знаешь, каковы нынешние люди.
Да чтоб никто на тебе «вихорево гнезда» не видал, не то
вся сила его пропадет и станешь робеть
пуще прежнего.
— Возле матушки больше Марья Гавриловна, — проговорила Аксинья Захаровна. —
Всю обитель под ноготь подогнула… Мать Софию из кельи вытурила, ключи отобрала, других стариц к болящей тоже не
пускает…
Слышит один день такие разговоры, слышит другой — и
пуще прежнего забродили у него в голове думы о богатстве, привольной жизни и людском почете со
всех сторон…
Когда пали слухи, что Алексей у Патапа Максимыча хорошо пристроился, что осиповский тысячник премного его жалует, сделал даже своим приказчиком, мирской захребетник задумался. Слышит от людей, что Трифон Лохматый нову токарню выстроил, лошадей купил и
всем прочим по хозяйству справляется. Раза по два на неделе бегает к нему Паранька, говорит, что деньги на расходы Алексей приносил… Разобрало зло писаря
пуще прежнего.
— Не хотелось бы мне продавать парохода, — грустно промолвила Марья Гавриловна. —
Все говорят, что
пустить хороший пароход на Волгу — дело самое выгодное… Прибыльней того дела по теперешним временам, говорят, не придумаешь. В Казани у брата ото
всех так слыхала, и Патап Максимыч то же сказывал, и Сергей Андреич Колышкин.
А Фленушка
пуще да
пуще хохочет над старицей. Втихомолку и Марьюшка с Парашей посмеиваются и Василий Борисыч; улыбается и степенная, чинная мать Никанора. И как было удержаться от смеха, глядя на толстую, раскрасневшуюся с досады уставщицу,
всю в грязи, с камилавкой набок, с апостольником чуть не задом наперед. Фленушка не из таковских была, чтоб уступить Аркадии. Чем та больше горячилась, тем громче она хохотала и больше ее к брани подзадоривала.
Пуще прежнего заплакали старухи, закрыла платком лицо и
вся трепетно задрожала от сдерживаемых рыданий нарядно одетая молодая красивая женщина, стоявшая почти возле Василия Борисыча. Вздыхали и творили молитвы мужчины.
— Да, да, — качая головой, согласилась мать Таисея. — Подымался Пугач на десятом году после того, как Иргиз зачался, а Иргиз восемьдесят годов стоял, да вот уже его разоренью пятнадцатый год пошел. Значит, теперь Пугачу восемьдесят пять лет, да если прадедушке твоему о ту пору хоть двадцать лет от роду было, так
всего жития его выйдет сто пять годов… Да… По нонешним временам мало таких долговечных людей… Что ж, как он перед кончиной-то?.. Прощался ли с вами?.. Дó
пустил ли родных до себя?
— Ах ты, Господи, Господи! —
пуще прежнего горевала Таисея. — Что тут делать?.. Матушка!.. Подумай — ведь это чуть не четвертая доля
всего нашего доходу!.. Надо будет совсем разориться!.. Помилуй ты нас, матушка, помилосердуй ради Царя Небесного… Как Бог, так и ты.
— Повенчавшись, при месте была бы, — продолжал Самоквасов. — Никто бы тебя не обидел, у
всех бы в почете была… А без матушки заедят тебя в обители, выгонят, в одной рубашке
пустят… Я уж слышал кой-что… Мутить только не хочу… Опять же везде говорят, что вашим скитам скоро конец…
С тоскливым плачем, с горькими причитаньями, с барабанным грохотом в лукошки, со звоном печных заслонок и сковород несут Кострому к речке, раздевают и, растрепав солому,
пускают нá воду. Пока вода не унесет
все до последней соломинки, молодежь стоит у берега, и долго слышится унылая песня...
— Одна врала, другая не разобрала, третья
все переврала, вот и
весь тут собор, — с
пущей досадой промолвил Василий Борисыч.
— Быть тебе, Васенька, битому, быть тебе, голубчик, колоченному, — с усмешкой сказал Семен Петрович. — О том, как бить тебя станут, ты теперь и задумался… Правду аль нет говорю?.. Ну-ка, скажи, только смотри, уговор
пуще денег, не вертись, не отлынивай, сказывай
всю правду… Что у тебя на мыслях лежит? Побоев боишься?.. Трусишь?.. Так ли?..
— Да знаем мы,
всю до конца ее знаем! — веселыми криками перебивали девицы Никитишну. — Ну Иван-царевич женился, жена народила ему сыновей, сестры позавидовали, щенятами их подменили, царевну в бочку посадили, бочку засмолили, по морю
пустили…
И
пуще прежнего
все захохотали. А Дуняша им...
Без хлеба, без соли не проводины — без чаю, без закуски Манефа гостей со двора не
пустила. Сидя у ней в келье, про разные дела толковали, а больше
всего про Оленевское. Мать Юдифа с Аксиньей Захаровной горевали, Манефа молчала, Патап Максимыч подсмеивался.
— Не делай так, Сергей Андреич… Зачем?.. Не вороши!.. —
все про Настю думая и
пуще всякого зла опасаясь бесстыдных речей Алексея, молвил Чапурин. — Ну его!.. Раз деньги на подряд мне понадобились… Денег надо было не мало… Пошел я в гостинный… поклонился купечеству — разом шапку накидали… Авось и теперь не забыли… Пойду!..