Неточные совпадения
— А я что говорила тебе,
то и теперь скажу, —
продолжала Фекла. — Как бы вот не горе-то наше великое, как бы не наше разоренье-то, он бы сватов к Параньке заслал. Давно про нее заговаривал. А теперь, знамо дело, бесприданница, побрезгует…
— То-то, держи ухо востро, — ласково улыбаясь,
продолжал Патап Максимыч. — На славу твои именины справим. Танцы заведем, ты плясать пойдешь. Так али нет? — прибавил он, весело хлопнув жену по плечу.
— Ах ты, бесстыжая!.. Ах ты, безумная! —
продолжала началить Парашу Аксинья Захаровна. — А я еще распиналась за вас перед отцом, говорила, что обе вы еще птенчики!.. Ах, непутная, непутная!.. Погоди ты у меня, вот отцу скажу… Он
те шкуру-то спустит.
— Несодеянное говоришь! — зачал он. — Что за речи у тебя стали!.. Стану я дочерей продавать!.. Слушай, до самого Рождества Христова единого словечка про свадьбу тебе не молвлю… Целый год — одумаешься
тем временем. А там поглядим да посмотрим… Не кручинься же, голубка, —
продолжал Патап Максимыч, лаская дочь. — Ведь ты у меня умница.
— То-то же. Говорю тебе, без моего совета слова не молви, шагу не ступи, —
продолжала Фленушка. — Станешь слушаться — все хорошо будет; по-своему затеешь — и себя и его сгубишь… А уж жива быть не хочу, коли летом ты не будешь женой Алексеевой, — прибавила она, бойко притопнув ногой.
— Так и сказала. «Уходом», говорит, уйду, —
продолжал Патап Максимыч. — Да посмотрела бы ты на нее в
ту пору, кумушка. Диву дался, сначала не знал, как и говорить с ней. Гордая передо мной такая стоит, голову кверху, слез и в заводе нет, говорит как режет, а глаза как уголья, так и горят.
— Знаю про
то, Захаровна, и вижу, —
продолжал Патап Максимыч, — я говорю для
того, что ты баба. Стары люди не с ветру сказали: «Баба что мешок: что в него положишь,
то и несет». И потому, что ты есть баба, значит, разумом не дошла,
то, как меня не станет, могут тебя люди разбить. Мало ль есть в миру завистников? Впутаются не в свое дело и все вверх дном подымут.
А теперь вот что, —
продолжал он, значительно понизив голос после окрику, — на
той неделе, накануне Иванова дня, Груня именинница.
— Помнишь, что у Златоуста про такие слезы сказано? — внушительно
продолжал Патап Максимыч. — Слезы
те паче поста и молитвы, и сам Спас пречистыми устами своими рек: «Никто же больше
тоя любви имать, аще кто душу свою положит за други своя…» Добрая ты у меня, Груня!.. Господь тебя не оставит.
— Слушай, тятя, что я скажу, — быстро подняв голову, молвила Груня с такой твердостью, что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и не узнал богоданной дочки своей. Новый человек перед ним говорил. — Давно я о
том думала, —
продолжала Груня, — еще махонькою была, и тогда уж думала: как ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим только и могу я Богу воздать… Как думаешь ты, тятя?.. А?..
— Хорошая невеста, —
продолжал свое Чапурин. — Настоящая мать будет твоим сиротам… Добрая, разумная. И жена будет хорошая и хозяйка добрая. Да к
тому ж не из бедных — тысяч тридцать приданого теперь получай да после родителей столько же, коли не больше, получишь. Девка молодая, из себя красавица писаная… А уж добра как, как детей твоих любит: не всякая, братец, мать любит так свое детище.
— Я решил, чтобы как покойник Савельич был у нас, таким был бы и Алексей, —
продолжал Патап Максимыч. — Будет в семье как свой человек, и обедать с нами и все… Без
того по нашим делам невозможно… Слушаться не станут работники, бояться не будут, коль приказчика к себе не приблизишь. Это они чувствуют… Матренушка! — крикнул он, маленько подумав, работницу, что возилась около посуды в большой горенке.
— Непутный! — молвила Аксинья Захаровна, подавая брату чашку лянсина. — Тоже чаю!.. Не в коня корм!.. Алексеюшка, —
продолжала она, обращаясь к Лохматому, — пригляди хоть ты за ним, голубчик, как гости-то приедут… Не допускай ты его к
тому столу, не
то ведь разом насвищется.
— Оборони Господи! — воскликнула Манефа, вставая со стула и выпрямляясь во весь рост. — Прощай, Фленушка… Христос с тобой… —
продолжала она уже
тем строгим, начальственным голосом, который так знаком был в ее обители. — Ступай к гостям… Ты здесь останешься… а я уеду, сейчас же уеду… Не смей про это никому говорить… Слышишь? Чтоб Патап Максимыч как не узнал… Дела есть, спешные — письма получила… Ступай же, ступай, кликни Анафролию да Евпраксеюшку.
— В лесах, говорит, золото лежит, ото всякого жила далече, а которо место оно в земле лежит,
того не знает, —
продолжал Патап Максимыч.
— Как же будет у нас? —
продолжал Патап Максимыч. — Благословляй, что ли, свят муж, к ловцам посылать?.. Рыбешка здесь редкостная, янтарь янтарем… Ну, Яким Прохорыч, так уж и быть, опоганимся, да вплоть до Святой и закаемся… Право же говорю, дорожным людям пост разрешается… Хоть Манефу спроси… На что мастерица посты разбирать, и
та в пути разрешает.
— А вот еще ихняя памятка, —
продолжал игумен, распахивая грудь и указывая на оставшиеся после ожога белые рубцы, — да вот еще перстами не двигаю с
тех пор, как они гвоздочки под ноготки забивали мне.
— То-то и есть. На ум ему не вспадало! Эх ты, сосновая голова, а еще игумен!.. Поглядеть на тебя с бороды, как есть Авраам, а на деле сосновый чурбан, —
продолжал браниться паломник. — Знаешь ли ты, старый хрыч, что твоя болтовня, худо-худо, мне в триста серебром обошлась?.. Да эти деньги у меня, брат, не пропащие, ты мне их вынь да положь… Много ли дал Патап на яйца?.. Подавай сюда…
— Приходит к Зубкову из
того скита молодой парень, —
продолжал Колышкин.
— Так
то ведь власти, матушка, —
продолжала полушепотом мать Аркадия. — За всякую власть предержащую по апостолу молимся. А шарымовский жених что нам за власть?
— Нет в ней смиренья ни на капельку, —
продолжала Манефа, — гордыня, одно слово гордыня. Так-то на нее посмотреть — ровно б и скромная и кроткая, особливо при чужих людях, опять же и сердца доброго, зато коли что не по ней — так строптива, так непокорна, что не глядела б на нее… На что отец, много-то с ним никто не сговорит, и
того, сударыня, упрямством гнет под свою волю. Он же души в ней не чает — Настасья ему дороже всего.
— Божиться не стану, — ответила Таифа. — И мирским великий грех божиться, а иночеству паче
того. А если изволишь, вот тебе по евангельской заповеди, —
продолжала она, поднимая руку к иконам: — «Буди тебе: ей-ей».
— Не про
то говорю, ненаглядная, —
продолжал Алексей. — Какой мне больше радости, какого счастья?.. А вспадет как на ум, что впереди будет, сердце кровью так и обóльется… Слюбились мы, весело нам теперь, радостно, а какой конец
тому будет?.. Вот мои тайные думы, вот отчего невеселый брожу…
— Худых дел у меня не затеяно, — отвечал Алексей, — а тайных дум, тайных страхов довольно… Что тебе поведаю, —
продолжал он, становясь перед Пантелеем, — никто доселе не знает. Не говаривал я про свои тайные страхи ни попу на духу, ни отцу с матерью, ни другу, ни брату, ни родной сестре… Тебе все скажу… Как на ладонке раскрою… Разговори ты меня, Пантелей Прохорыч, научи меня, пособи горю великому. Ты много на свете живешь, много видал, еще больше
того от людей слыхал… Исцели мою скорбь душевную.
— Коли на
то пошло, я тебе, друг, и побольше скажу, —
продолжала Манефа. — Достоверно я знаю, что Коряга на мзде поставлен. А по правилам, такой поп и епископ, что ставил его, извержению подлежат, от общения да отречутся. Так ли, Василий Борисыч?
— То-то и есть, —
продолжала Манефа. — Как же должно вашего Софрона епископа понимать?.. А?.. Были от меня посыланы верные люди по разным местам, и письмами обсылалась… Нехорошие про него слухи, Василий Борисыч, ох, какие нехорошие!.. А Москва его терпит!.. Да как не терпеть?.. Московский избранник!..
— Году у тетки она не прогостила, как Иргизу вышло решенье, —
продолжала Марья Гавриловна. — И переправили Замошникову в Казань и запретили ей из Казани отлучаться… А родом она не казанская, из Хвалыни была выдана… За казанским только замужем была, как я за московским… Ну как со мной
то же сделают?.. В Москву как сошлют? Подумайте, матушка, каково мне будет тогда?..
— А про
то, что Дрябины пишут, не всем же, чай, матерям сполна сказывать? —
продолжала Фленушка.
— А что ей Москва-то? —
продолжала Маргарита. — Шарпански и без
того ее знать не хотят. Не нам с тобой они чета, Фелицатушка: за сборами не ездят, канонниц по домам не рассылают, никому не угождают, а всех богаче живут.
— Смалчивать будешь — не вспокаешься… По гроб жизни тебя не оставлю, —
продолжал Патап Максимыч. — Не
то что девичьей глупостью где похвалиться, болтнешь чуть что ненароком — не уйдешь от меня. Помни это, заруби себе на носу…
— Это его приказчик, Алексей Трифоныч, —
продолжал Колышкин. — А это, — сказал он, обращаясь к Алексею, — господин Кноп, директор
то есть, по-вашему говоря, — нáбольший по здешнему пароходному обществу. Восемь пароходов у него под началом бегает… Андрей Иванычем по-русски зовем его.
Слегка нахмурился Сергей Андреич и с видом досады быстро взглянул на Алексея.
Тот сразу догадался, что нехорошее про него подумал Колышкин, и
продолжал...
— Смотри, чтоб не вышло по-моему, — усмехнувшись,
продолжал Сергей Андреич. — Не
то как же это рассудить? Сам в человеке души не чает, дорожит им, хлопочет ровно о сыне, а от себя на сторону пускает… Вот, дескать, я его на годок из дому-то спущу, сплетен бы каких насчет девки не вышло, а там и оженю… право, не так ли?.. Да ты сам просился от него?
— А у Лохматого больших денег никогда не важивалось, —
продолжал писарь. — Которы и были,
те покрадены. Откуда ж взялись они? Не с неба ж свалились, не клад же дался ему.
— Теперь, говорит, в приказе трехгодовых бланок нет… —
продолжал с лукавой покорностью Алексей. — Об удостовереньи кучился Карпу Алексеичу, сам было думал в город съездить, чтоб пачпорт в казначействе выправить, — и
того не дает. Раньше, говорит, трех месяцев не получишь.
— Чего ведь не придумают! —
продолжал Патап Максимыч. — Человеку от беды неминучей надо спастись, и для
того стоит ему только клобук да манатью на себя вздеть… Так нет, не смей, не моги, не
то в старцах на всю жизнь оставайся… В каком это Писании сказано?.. А?.. Ну-ка, покажи — в каком?
— Сызмальства середь скитов живу, —
продолжал Патап Максимыч, — сколько на своем веку перезнал я этих иноков да инокинь, ни единой путной души не видывал. Нашел было хорошего старца, просто тебе сказать — свят человек, — и
тот мошенником оказался. Красноярского игумна, отца Михаила, знавал?
— Побывайте в степях, посмотрите, — молвил Василий Борисыч. — Да… Вот что я вам, Михайло Васильич, скажу, —
продолжал он, возвыся голос, — когда Христос сошел на землю и принял на себя знак рабий, восхотел он, Владыко, бедность и нищету освятить.
Того ради избрал для своего рождества самое бедное место, какое было тогда на земле. И родился Царь Небесный в тесном грязном вертепе среди скотов бессловесных… Поди теперь в наши степи — что ни дом,
то вертеп Вифлеемский.
— И про
то пытал я у губернатора, —
продолжал Патап Максимыч, — нельзя ли вам как-нибудь с
теми чиновниками повидеться, чтобы, знаешь, видели не видали, слышали не слыхали… И думать, говорит, про
то нечего, не такие люди.
— А ты, спасёна душа, не отлынивай, держи ответ на
то, про что спрашивают. Это ведь ты из Стоглава мне вычитала, знаем и мы тоже маненько книжно-то писанье… Там про купленных людей говорится… Сказывай же про ря́ду: кто купил Василья Борисыча, у кого и какая цена за него была дадена? —
продолжал шутить Патап Максимыч.
— Ныне не
то, —
продолжал Иосиф, покачивая седою головой, покрытою старой, побуревшей от времени камилавкой.
— Ах, Фленушка! — с сердечным умиленьем нежно и ласково
продолжала игуменья. — Чего я в
то время про тебя не передумала!.. Дорогá ведь ты сердцу моему, Фленушка!.. Ох, как дорога ты — и помыслить не можешь
того!..
— Осмушников Семен Иваныч и́з городу прислал, —
продолжала Манефа. — Романушка к празднику за вином туда ездил, так с ним Семен-от Иваныч нарочно ко мне прислал… Письмо страховое… Таифушка особо писала Семену Иванычу, чтоб
то письмо сколь возможно скорее с верным человеком до меня дослать. Полагаю, что письмо не пустяшное… Таифушка зря ничего не делает… Читай-ка…
— По
тем правилам, — не дожидаясь ответа,
продолжала Полихрония, — от язычников, рекше и от зловерных, недавно пришедшего в скором времени несть праведно производити во епископы, да не возгордевся в сеть впадет диаволю… А сей Антоний без единыя седмицы токмо год пребывал во благочестии… Притом же по
тем правилам во епископы такие люди поставляемы быть должны, которые с давнего времени испытаны в слове, вере и в житии, сообразном правому слову. Так ли?
— От самых достоверных людей наша казначея, матушка Таифа, узнала, что у нас такая же выгонка будет, как на Иргизе была, —
продолжала Манефа. — Кои приписаны к скитам по ревизии,
те останутся, а кои не приписаны,
тех по своим местам разошлют, а из
тех мест им по самую кончину не будет ни выходу, ни выезду. А кельи и что есть в них какого имущества позволят нам с собой перевезть… А часовни и моленные нарушат…
—
То подумай, мать Августа, —
продолжала Фелицата, — чтоб нам от твоего упрямства всем не погибнуть… Не видишь разве, что общим советом всех скитов и обителей соборне приговорили мы вывезти твою Владычицу в надежное место. Значит, ты и должна исполнять общую волю.
— А кроме
того, икра да вязига хозяину даром, —
продолжал Марко Данилыч. — Тут-то вот ловкие разъездные и нужны, потому что ловцы — народ вор. Из плута кроены, мошенником подбиты, с ними не зевай, во всяко время ухо востро держи.
— Чур, сказку не перебивать, а кто перебьет,
тому змея в горло заползет, — с притворной досадой молвила Никитишна и так
продолжала: — Иван-царевич с девицами не опознался, им не показался, поехал домой.
— Попомни хоть
то, над чем зубы-то скалишь? —
продолжала мужа началить Аксинья Захаровна. — Домы Божии, святые обители хотят разорить, а ему шутки да смехи… Образумься!.. Побойся Бога-то!.. До
того обмиршился, что ничем не лучше татарина стал… Нечего рыло-то воротить, правду говорю. О душе-то хоть маленько подумал бы. Да.