Неточные совпадения
В Осиповке еще огней не вздували.
По всей деревне мужички, лежа на полатях, сумерничали; бабы, сидя
по лавкам, возле гребней дремали; ребятишки смолкли, гурьбой забившись на печи. На улицах ни
души.
Было немало и молодого, как я, народу: тогда в Лаврентьеву обитель юноши из разных сторон приходили, да управят
души свои
по словеси Господню.
И как скоро со мною такая перемена совершилась, восстала в
душе другая буря,
по иным новым волнам душевный корабль мой стал влаятися…
— Обидно этак-то, господин купец, — отвечал Артемий. — Пожалуй, вот хоть нашего дядю Онуфрия взять… Такого артельного хозяина днем с огнем не сыскать… Обо всем старанье держит, обо всякой малости печется, душа-человек: прямой, правдивый и
по всему надежный. А дай-ка ты ему волю, тотчас величаться зачнет, потому человек, не ангел. Да хоша и
по правде станет поступать, все уж ему такой веры не будет и слушаться его, как теперь, не станут. Нельзя, потому что артель суймом держится.
«Тридцать лет, говорит, с годиком гулял я
по Волге-матушке, тридцать лет с годиком тешил
душу свою молодецкую, и ничем еще поилицу нашу, кормилицу я не жаловал.
Бог нам дает много, а нам-то все мало,
Не можем мы, людие, ничем ся наполнить!
И ляжем мы в гробы, прижмем руки к сердцу,
Души наши пойдут
по делам своим,
Кости наши пойдут
по земле на предание,
Телеса наши пойдут червям на съедение,
А богатство, гордость, слава куда пойдут?
К Пасхе Манефа воротилась в Комаров с дорогой гостьей. Марье Гавриловне скитское житье приятным показалось. И немудрено: все ей угождали, все старались предупредить малейшее ее желанье. Не привыкшая к свободной жизни, она отдыхала
душой. Летом купила в соседнем городке на своз деревянный дом, поставила его на обительском месте, убрала, разукрасила и
по первому зимнему пути перевезла из Москвы в Комаров все свое имущество.
— Нет в ней смиренья ни на капельку, — продолжала Манефа, — гордыня, одно слово гордыня. Так-то на нее посмотреть — ровно б и скромная и кроткая, особливо при чужих людях, опять же и сердца доброго, зато коли что не
по ней — так строптива, так непокорна, что не глядела б на нее… На что отец, много-то с ним никто не сговорит, и того, сударыня, упрямством гнет под свою волю. Он же
души в ней не чает — Настасья ему дороже всего.
Думала прежде Настя, что Алеша ее ровно сказочный богатырь: и телом силен, и
душою могуч, и что на целом свете нет человека ему
по плечу… вдруг он плачет, рыдает и, еще ничего не видя, трусит Патапа Максимыча, как старая баба домового… Где же удаль молодецкая, где сила богатырская?.. Видно, у него только обличье соколье, а душа-то воронья…
Мысль о сиротстве, об одиночестве, о том, что
по смерти матери останется она всеми покинутою, что и любимый ею еще так недавно Алексей тоже покинет ее, эта мысль до глубины взволновала
душу Насти…
Наплакавшись на «жальных причитаньях», за тризну весело принимаются. Вместо раздирающей
душу, хватающей за сердце «оклички» веселый говор раздается
по жальникам…
Алексей в келарню прошел. Там, угощая путника, со сверкавшими на маленьких глазках слезами любви и участья, добродушная мать Виринея расспрашивала его про житье-бытье Насти с Парашей под кровом родительским. От
души любила их Виринея. Как
по покойницам плакала она, когда Патап Максимыч взял дочерей из обители.
Никитишна сама и мерку для гроба сняла, сама и постель Настину в курятник вынесла, чтоб там ее
по три ночи петухи опели… Управившись с этим, она снаружи того окна, в которое вылетела
душа покойницы, привесила чистое полотенце, а стакан с водой с места не тронула. Ведь
души покойников шесть недель витают на земле и до самых похорон прилетают на место, где разлучились с телом. И всякий раз
душа тут умывается, утирается.
Стал Ефрем рассказывать, что у Патапа Максимыча гостей на похороны наехало видимо-невидимо; что угощенье будет богатое; что «строят» столы во всю улицу; что каждому будет
по три подноса вина, а пива и браги пей, сколько в
душу влезет, что на поминки наварено, настряпано, чего и приесть нельзя; что во всех восемнадцати избах деревни Осиповки бабы блины пекут, чтоб на всех поминальщиков стало горяченьких.
Погребальные «плачи» веют стариной отдаленной. То древняя обрядня, останки старорусской тризны, при совершении которой близкие к покойнику, особенно женщины, плакали «плачем великим». Повсюду на Руси сохранились эти песни, вылившиеся из пораженной тяжким горем
души.
По на́слуху переходили они в течение веков из одного поколенья в другое, несмотря на запрещенья церковных пастырей творить языческие плачи над христианскими телами…
А милостыню
по нищей братии раздавали шесть недель каждый Божий день. А в Городецкую часовню и
по всем обителям Керженским и Чернораменским разосланы были великие подаяния на службы соборные, на свечи негасимые и на большие кормы
по трапезам… Хорошо,
по всем порядкам, устроил
душу своей дочери Патап Максимыч.
— Вот горе-то какое у нас, Алексеюшка, — молвил, покачав головой, Пантелей. — Нежданно, негаданно — вдруг… Кажется, кому бы и жить, как не ей… Молодехонька была, Царство ей Небесное, из себя красавица, каких на свете мало живет, все-то ее любили, опять же во всяком довольстве жила, чего
душа ни захочет, все перед ней готово… Да, видно, человек гадает по-своему, а Бог решает по-своему.
— Можно!.. — с жаром сказала Манефа. —
По другим местам нельзя, в скитах можно… Давно бы нас разогнали, как иргизских, давно бы весь Керженец запустошили, если бы без бережи жили да не было бы у нас сильных благодетелей… Подай, Господи, им доброго здравия и вечного
души спасения!..
Старухи келейницы, жившие в доме у его родителей для обученья ребятишек грамоте, называли трактиры корчемницами,
по действу диаволю поставленными от слуг антихриста ради уловления
душ христианских.
— Гуся разве с капустой?.. А коль охота, так и жареного поросенка с кашей мигом спроворят. Здесь, брат, окромя птичьего молока, все есть, что
душе твоей ни захочется… Так али нет говорю, молоде́ц? — прибавил он половому, снова хлопнув его
по плечу дружески, изо всей мочи.
И на пристани, и в гостинице, и на хлебной бирже прислушивается Алексей, не зайдет ли речь про какое местечко. Кой у кого даже выспрашивал, но все понапрасну. Сказывали про места, да не такие, какого хотелось бы. Да и на те с ветру людей не брали, больше все
по знакомству либо за известной порукой. А его ни едина
душа по всему городу́ не знает, ровно за тридевять земель от родной стороны он заехал. Нет доброхотов — всяк за себя, и не то что чужанина, земляка — и того всяк норовит под свой ноготь гнуть.
«И до сих пор, видно, здесь люди железные, — бродило в уме Алексеевом. — Дивно ль, что мне, человеку страннему, захожему, не видать от них ни привета, ни милости, не услышать слова ласкового, когда Христова святителя встретили они злобой и бесчестием?» И взгрустнулось ему
по родным лесам, встосковалась
душа по тихой жизни за Волгою. Уныл и пуст показался ему шумный, многолюдный город.
— Смотри, чтоб не вышло по-моему, — усмехнувшись, продолжал Сергей Андреич. — Не то как же это рассудить? Сам в человеке
души не чает, дорожит им, хлопочет ровно о сыне, а от себя на сторону пускает… Вот, дескать, я его на годок из дому-то спущу, сплетен бы каких насчет девки не вышло, а там и оженю… право, не так ли?.. Да ты сам просился от него?
Подробно объяснил он, в чем будут состоять Алексеевы обязанности. Жалованья положил столько же, сколько получал он у Патапа Максимыча. На харчи особо, на квартиру, на разъезды тоже особую плату назначил. Всякий новичок в торговом деле от таких выгодных условий запрыгал бы с радости; Алексей поблагодарил, как водится, но в
душе остался недоволен. Не того хотелось ему… Богатства скорей да людского почета!.. Богатства!.. Сейчас же!.. Вынь да положь — хоть
по щучьему веленью, как в сказке сказывают…
—
По гривне с
души, — сказал он. —
По иным деревням у меня пятак положóн, а вы люди свои: с вас и гривна не обидна. Надо бы побольше, да уж так и быть, хлеб-соль вашу поминаючи, больше гривны на первый раз не приму.
Гривной с
души поромовские от бед и обид не избыли. К мужикам
по другим деревням Карп Алексеич не в пример был милостивей: огласки тоже перед начальством побаивался, оттого и брал с них как следует. А «своим» спуску не давал: в Поромовой у него бывало всяко лыко в строку.
А Паранька меж тем с писарем заигрывала да заигрывала… И стало ей приходить в голову: «А ведь не плохое дело в писарихи попасть. Пила б я тогда чай до отвалу, самоваров
по семи на день! Ела бы пряники да коврижки городецкие, сколь
душа примет. Ежедень бы ходила в ситцевых сарафанах, а
по праздникам бы в шелки наряжалась!.. Рубашки-то были бы у меня миткалевые, а передники, каких и на скитских белицах нет».
— Нет, — возразил Василий Борисыч. — Нет, нет, оборони Боже!.. Пущай их
по городам разводят… Фабричный человек — урви ухо [Плут.], гнилая
душа, а мужик — что куколь: сверху сер, а внутри бел… Грешное дело фабриками его на разврат приводить… Да и то сказать, что на фабриках-то крестьянскими мозолями один хозяин сыт. А друго дело то, что фабрика у нас без немца не стоит, а от этой саранчи крещеному человеку надо подальше.
— «Нищие всегда имате с собою», рек Господь, — продолжала игуменья, обливая брата сдержанным, но строгим взглядом. — Чем их на Горах-то искать, вокруг бы себя оглянулся… Посмотрел бы,
по ближности нет ли кого взыскать милостями… Недалёко ходить, найдутся люди, что постом и молитвой низведут на тебя и на весь дом твой Божие благословение, умолят о вечном спасении
души твоей и всех присных твоих.
С лишком
по полтине серебра на
душу придется, раздавай как знаешь, в кою обитель больше, в кою меньше, тебе лучше знать…
— Да где они, где? — с жаром возразила Манефа. — Укажи, назови хоть одного. Нынче, друг мой Василий Борисыч, ревностных-то
по бозе людей мало — шатость
по народу пошла… Не Богу, мамоне всяк больше служит, не о
душе, о кармане больше радеют… Воистину, как древле Израиль в Синайской пустыне — «Сотвориша тельца из злата литого и рекоша: сей есть Бог».
— Как перед Богом, матушка, — ответил он. — Что мне? Из-за чего мне клепать на них?.. Мне бы хвалить да защищать их надо; так и делаю везде, а с вами, матушка, я
по всей откровенности —
душа моя перед вами, как перед Богом, раскрыта. Потому вижу я в вас великую
по вере ревность и многие добродетели… Мало теперь, матушка, людей, с кем бы и потужить-то было об этом, с кем бы и поскорбеть о падении благочестия… Вы уж простите меня Христа ради, что я разговорами своими, кажись, вас припечалил.
Когда Марья Гавриловна воротилась с Настиных похорон, Таня узнать не могла «своей сударыни». Такая стала она мрачная, такая молчаливая. Передрогло сердце у Тани. «Что за печаль, — она думала, — откуда горе взялось?.. Не
по Насте же сокрушаться да тоской убиваться… Иное что запало ей нá
душу».
—
Душой рада с тобой видеться, Наталья, извини, что не знаю, как величать
по отчеству. Не привел Господь прежде ознакомиться, но с хорошим человеком знакомство николи не поздно свести.
По целым часам безмолвно, недвижно стоит у окна Марья Гавриловна, вперив грустные очи в заречную даль… Ничего тогда не слышит она, ничего не понимает, что ей говорят, нередко на темных ресницах искрятся тайные, тихие слезы… О чем же те думы, о чем же те слезы?.. Жалеет ли она покинутую пристань, тоскует ли
по матерям Каменного Вражка, или мутится
душа ее черными думами при мысли, что ожидает ее в безвестном будущем?.. Нет…
Старец Иосиф был из чухломских бар, дворянского роду Горталовых, за ним в Чухломском уезде три ревизские
души состояло, две
души умерло, третья вместе с барином в обители проживала и над барином своим начальствовала, потому что инок Галактион, по-мирскому Егорка Данилов, крепостной господина Горталова крестьянин, игуменствовал в обедневшей и совсем почти запустевшей мужской Улангерской обители, а старец Иосиф Горталов был при нем рядовым иноком.
— «Аще не житель обители, но мирской человек преставится и будет от сродников его подаяние на честную обитель ради поминовения
души его, тогда все подаяние емлют вкладом в казну обительскую и за то поминают его
по единому году за каждый рубль в «Литейнике»; а буде соберется всего вклада пятьдесят рублев, того поминают в «Литейнике» во́веки; а буде соберется вклада на сто рублев, того поминают окроме «Литейника» и в «Сенанике» вовеки же.
— Дивные дела строит Царь Небесный
по своему промыслительному изволению!.. — набожно проговорила Манефа. — Двадцать два года при такой старости и в толиких трудах пребыть!.. Очевидна десница Вышнего, иже не хощет смерти грешника, но всечасно ожидает, да обратится
душа к покаянию… Исправился ли он, как следует?
Сама знаю, матушка, что им хоть бы вот у тебя и лучше бы было и спокойнее, да уж ихние старики, дай им Господи доброго здравия и
души спасения,
по своему милосердию к нашему убожеству, велят им у меня останавливаться.
Тихой радостью вспыхнула Дуня, нежный румянец
по снежным ланитам потоком разлился. Дóроги были ей похвалы Аграфены Петровны. С детства любила ее, как родную сестру, в возраст придя, стала ее всей
душой уважать и каждое слово ее высоко ценила. Не сказала ни слова в ответ, но, быстро с места поднявшись, живо, стремительно бросилась к Груне и, крепко руками обвив ее шею, молча прильнула к устам ее маленьким аленьким ротиком.
Ведь если что не так в вашем архиерействе окажется — навеки души-то погубим, если, хорошенько не испытавши, примем,
по приказу москвичей, епископа.
— Молись же Богу, чтоб он скорей послал тебе человека, — сказала Аграфена Петровна. — С ним опять, как в детстве бывало, и светел и радошен вольный свет тебе покажется, а людская неправда не станет мутить твою
душу. В том одном человеке вместится весь мир для тебя, и, если будет он жить
по добру да
по правде, успокоится сердце твое, и больше прежнего возлюбишь ты добро и правду. Молись и ищи человека. Пришла пора твоя.
И вот теперь, когда,
по словам Колышкина, Алексей во всю ширь развернулся и во всей наготе выказал жадную, корыстную
душу свою, высокомерному Чапурину доводится идти к нему ровно на поклон, просить, может быть, кланяться…
Ай, стелется, вьется
По лугам мурава,
Василий жену целует,
Борисыч жену милует:
—
Душа ль моя, Парашенька,
Сердце мое, Патаповна,
Роди мне сыночка,
Сыночка да дочку.
Роди сына во меня,
А доченьку во себя.
Учи сына грамоте,
Дочку прясть, да ткать,
Да шелками вышивать
Шемаханскими!..