Неточные совпадения
А еще ниже, за Камой, степи раскинулись, народ
там другой: хоть русский, но
не таков, как в Верховье.
Так говорят за Волгой. Старая
там Русь, исконная, кондовая. С той поры как зачиналась земля Русская,
там чуждых насельников
не бывало.
Там Русь сысстари на чистоте стоит, — какова была при прадедах, такова хранится до наших дней. Добрая сторона, хоть и смотрит сердито на чужа́нина.
Один из самых крупных тысячников жил за Волгой в деревне Осиповке. Звали его Патапом Максимычем, прозывали Чапуриным. И отец так звался и дедушка. За Волгой и у крестьян родовые прозванья ведутся, и даже свои родословные есть, хотя ни в шестых, ни в других книгах они и
не писаны. Край старорусский, кондовый, коренной,
там родословные прозвища встарь бывали и теперь в обиходе.
Стулья и огромный диван красного дерева крыты малиновым трипом, три клетки с канарейками у окон, а в углу заботливо укрыты платками клетки:
там курские певуны — соловьи; до них хозяин охотник, денег за них
не жалеет.
Там короткой речью сказал рядовичам, в чем дело, да, рассказавши, снял шапку, посмотрел на все четыре стороны и молвил: «Порадейте, господа купцы, выручите!» Получаса
не прошло, семь тысяч в шапку ему накидали.
Но, веря своей примете, мужики
не доверяли бабьим обрядам и, ворча себе под нос, копались средь дворов в навозе, глядя,
не осталось ли
там огня после того, как с вечера старухи пуки лучины тут жгли, чтоб на том свете родителям было теплее.
Хоть за Волгой грамотеи издавна
не в диковину, но таких, как Алексей Лохматый, и
там водится немного: опричь Божественных книг, читал гражданские и до них большой был охотник.
Из скитов замуж въявь
не выходят — позором было бы это на обитель, но свадьбы «уходом» и
там порой-временем случаются.
Манефа, напившись чайку с изюмом, — была великая постница, сахар почитала скоромным и сроду
не употребляла его, — отправилась в свою комнату и
там стала расспрашивать Евпраксию о порядках в братнином доме: усердно ли Богу молятся, сторого ли посты соблюдают, по скольку кафизм в день она прочитывает; каждый ли праздник службу правят, приходят ли на службу сторонние, а затем свела речь на то, что у них в скиту большое расстройство идет из-за епископа Софрония, а другие считают новых архиереев обли́ванцами и слышать про них
не хотят.
И немцев управляющих
не знавал
там народ.
Фленушка ушла. У Алексея на душе стало так светло, так радостно, что он даже
не знал, куда деваться. На месте
не сиделось ему: то в избе побудет, то на улицу выбежит, то за околицу пойдет и зальется
там громкою песней. В доме петь он
не смел:
не ровен час, осерчает Патап Максимыч.
— А вот какая это воля, тятенька, — отвечала Настя. — Примером сказать, хоть про жениха, что ты мне на базаре где-то сыскал, Снежков, что ли, он
там прозывается.
Не лежит у меня к нему сердце, и я за него
не пойду. В том и есть воля девичья. Кого полюблю, за того и отдавай, а воли моей
не ломай.
— Несодеянное говоришь! — зачал он. — Что за речи у тебя стали!.. Стану я дочерей продавать!.. Слушай, до самого Рождества Христова единого словечка про свадьбу тебе
не молвлю… Целый год — одумаешься тем временем. А
там поглядим да посмотрим…
Не кручинься же, голубка, — продолжал Патап Максимыч, лаская дочь. — Ведь ты у меня умница.
— Проведи его туда. Сходи, Алексеюшка, уладь дело, — сказал Патап Максимыч, — а то и впрямь игуменья-то ее на поклоны поставит. Как закатит она тебе, Фленушка, сотни три лестовок земными поклонами пройти, спину-то, чай, после
не вдруг разогнешь… Ступай, веди его… Ты
там чини себе, Алексеюшка, остальное я один разберу… А к отцу-то сегодня сходи же. Что до воскресенья откладывать!
— Совесть-то есть, аль на базаре потерял? — продолжала Фленушка. —
Там по нем тоскуют, плачут, убиваются, целы ночи глаз
не смыкают, а он еще спрашивает… Ну, парень, была бы моя воля, так бы я тебя отделала, что до гроба жизни своей поминать стал, — прибавила она, изо всей силы колотя кулаком по Алексееву плечу.
Патап Максимыч в губернский город собрался. Это было
не очень далеко от Осиповки: верст шестьдесят. С дороги своротил он в сторону, в деревню Ключово.
Там жила сватья его и крестная мать Насти, Дарья Никитишна, знаменитая по всему краю повариха. Бойкая, проворная, всегда веселая, никогда ничем
не возмутимая, доживала она свой век в хорошеньком, чистеньком домике, на самом краю деревушки.
Так и в скиты
не всякую принимают, и
там без денег к спасенью
не допускают, а у Даренки железного гроша сроду в руках
не бывало.
Хоть родину добром поминать ей было нечего, — кроме бед да горя, Никитишна
там ничего
не ведала, — а все же тянуло ее на родную сторону:
не осталась в городе жить, приехала в свою деревню Ключовку.
— Нет, кумушка, до утра у тебя
не останусь, — сказал Патап Максимыч. — Я к тебе всего на часок и коней отпрягать
не велел. В город еду. Завтра к утру надо быть
там беспременно.
С тоски да с горя Микешка, сам
не зная зачем, забрел в нижнее жилье дома и
там в сенях, перед красильным подклетом, завалился в уголок за короба с посудой.
Там лежал он, в сотый раз передумывая, как бы раздобыться деньжонками, хоть двугривенным каким-нибудь, чтобы сбегать в Захлыстинский кабак и, отведя
там душу, воротиться, пока
не приехал еще домой Патап Максимыч.
— Пойдем, пойдем, родная, разбери; тут уже я толку совсем
не разумею, — сказала Аксинья Захаровна и повела куму в горницу Патапа Максимыча.
Там на полу стоял привезенный из города большой короб с винами.
Неправду сказала Никитишна. Еще в Ключове Патап Максимыч просил ее выпытать у Насти,
не завелась ли у ней зазнобушка. «В скиту ведь жила, — говорил он, — а
там девки вольные, и народу много туда наезжает».
Схоронив отца с матерью, Иван Григорьич
не пожелал оставаться в Осиповке, а занявшись по валеному делу, из «рамени» в «чищу» перебрался, где было ему
не в пример вольготнее, потому что народ
там больше этим промыслом жил.
Нет за малыми детьми ни уходу, ни призору,
не от кого им услышать того доброго, благодатного слова любви, что из уст матери струей благотворной падает в самые основы души ребенка и
там семенами добра и правды рассыпается.
— Как
не живать! Жил и на месте, — сказал Стуколов. — За Дунаем немалое время у некрасовцев, в Молдавии у наших христиан, в Сибири, у казаков на Урале… Опять же довольно годов выжил я в Беловодье,
там, далеко, в Опоньском государстве.
И никому-то
не хотелось лечь на чужой стороне, всякой-то про свою родину думал и, умирая, слезно просил товарищей, как умрет, снять у него с креста ладанку да, разрезавши, посыпать лицо его зашитою
там русской землею…
Пошли мы вверх по реке Нилу, шли с караванами пеши, дошли до земли Фиваидской, только никто нам
не мог указать земли Емаканьской, про такую, дескать,
там никогда
не слыхали…
Перешли мы те снеговые горы и нашли
там келью да часовню, в ней двое старцев пребывало, только
не нашего были согласу, священства они
не приемлют.
Чего мы
там не натерпелись, каких бед-напастей
не испытали; сторона незнакомая, чужая, и совсем как есть пустая — нигде человечья лица
не увидишь, одни звери бродят по той пустыни.
Только и они священства
не приемлют, нет у них архиереев, и никогда их
там не бывало…
А
там в первые три года свежаков [Новый, недавний пришелец.] с островов на берег великого озера
не пускают, пока
не уверятся, что
не сбежит тот человек во матушку во Россию.
После багренья рыбы и на всяких иных пирах первую чару
там пьют за бабушку Гугниху.], все сибирские реки мне вдосталь известны, а нигде такого рыбного улова я
не видал, как на том Беловодье!..
Найти золотой прииск
там не мудреное дело, только нашему брату
не дадут им пользоваться.
Ты сыщешь, а богатый золотопромышленник из-под носу его у тебя выхватит, к своим рукам приберет, а тебя из тайги-то взашей, чтоб и духа твоего
там не было.
Я, говорит, тебя туда заместо послушания пошлю спроведать, правду ль мне отписывали, а если найдешь, предложи
там кому из христиан,
не пожелает ли кто со мной его добывать…» Вот я и пришел сюда, творить волю пославшего.
— Оборони, Господи! — отвечал Стуколов. — Строго-настрого наказано, чтоб, опричь здешних жителей, никому словечка
не молвить…
Там после что Бог даст, а теперь нельзя.
Когда вошли в боковушу,
там никого
не было. И здоровенная Анафролия и богомольная Евпраксеюшка суетились в стряпущей, помогали Никитишне ужин наряжать.
Пришли Анафролия с Евпраксией. Воспрянула подвижница. Слез как
не бывало. Коротко и внушительно отдав приказ собрать ее тайком в дорогу, пошла она в моленную.
Там упала ниц перед темными ликами угодников, едва освещенными догоравшими лампадами, и громко зарыдала.
— Божиться, что ль, тебе?.. Образ со стены тащить? — вспыхнул Стуколов. — И этим тебя
не уверишь… Коли хочешь увериться, едем сейчас на Ветлугу.
Там я тебя к одному мужичку свезу, у него такое же маслице увидишь, и к другому свезу, и к третьему.
—
Не один миллион, три, пять, десять наживешь, — с жаром стал уверять Патапа Максимыча Стуколов. — Лиха беда начать, а
там загребай деньги. Золота на Ветлуге, говорю тебе, видимо-невидимо. Чего уж я — человек бывалый, много видал золотых приисков — и в Сибири и на Урале, а как посмотрел я на ветлужские палестины, так и у меня с дива руки опустились… Да что тут толковать, слушай. Мы так положим, что на все на это дело нужно сто тысяч серебром.
В лесах работают только по зимам. Летней порой в дикую глушь редко кто заглядывает.
Не то что дорог, даже мало-мальских торных тропинок
там вовсе почти нет; зато много мест непроходимых… Гниющего валежника пропасть, да кроме того, то и дело попадаются обширные глубокие болота, а местами трясины с окнами, вадьями и чарусами… Это страшные, погибельные места для небывалого человека. Кто от роду впервой попал в неведомые лесные дебри — берегись — гляди в оба!..
Вот светится маленькая полынья на грязно-зеленой трясине. Что-то вроде колодца. Вода с берегами вровень. Это «окно». Беда оступиться в это «окно» —
там бездонная пропасть.
Не в пример опасней «окон» «вадья» — тоже открытая круглая полынья, но
не в один десяток сажен ширины. Ее берега из топкого торфяного слоя, едва прикрывающего воду. Кто ступит на эту обманчивую почву, нет тому спасенья. «Вадья» как раз засосет его в бездну.
— Как
не слыхать, — молвил дядя Онуфрий. — Сами в Урени
не раз бывали… За хлебом ездим… Так ведь вам наперед надо в Нижне Воскресенье, а
там уж вплоть до Уреня пойдет большая дорога…
— По Ветлуге до самого Варнавина степь пойдет, а за Варнавином, как реку переедете, опять леса, —
там уж и скончанья лесам
не будет…
— Все по церкви, — отвечал дядя Онуфрий. — У нас по всей Лыковщине староверов спокон веку
не важивалось. И деды и прадеды — все при церкви были. Потому люди мы бедные, работные, достатков у нас нет таких, чтобы староверничать. Вон по раменям, и в Черной рамени, и в Красной, и по Волге,
там, почитай, все старой веры держатся… Потому — богачество… А мы что?.. Люди маленькие, худые, бедные… Мы по церкви!
Потому летом пойдешь в лес — столько
там этого гаду: оводу, слепней, мошек и всякой комариной силы — только табачным дымом себя и полегчишь,
не то съедят, пусто б им было.
— Когда я по турецким землям странствовал, а
там жидов, что твоя Польша, видимо-невидимо, так от достоверных людей
там я слыхал, что жиды своего Бога по имени никогда
не зовут, а все он да он…
— Мало, — отвечал Артемий. —
Там уж
не такая работа. Почитай, и выгоды нет никакой… Как можно с артелью сравнять! В артели всем лучше: и сытней, и теплей, и прибыльней. Опять завсегда на людях… Артелью лесовать
не в пример веселей, чем бродить одиночкой аль в двойниках.