Неточные совпадения
Не разгадал Трифон загадки, а становой больше и говорить
не стал. И злобился после того на Лохматых, и быть бы худу, да по скорости его
под суд упекли.
— На добром слове покорно благодарим, Данило Тихоныч, — отвечал Патап Максимыч, — только я так думаю, что если Михайло Данилыч
станет по другим местам искать, так много девиц
не в пример лучше моей Настасьи найдет. Наше дело, сударь, деревенское, лесное. Настасья у меня, окроме деревни да скита, ничего
не видывала, и мне сдается, что такому жениху, как Михайло Данилыч, вряд ли она
под стать подойдет, потому что
не обыкла к вашим городским порядкам.
В казачьи времена атаманы да есаулы в нашу родну реченьку зимовать заходили, тут они и дуван дуванили, нажитое на Волге добро, значит, делили… теперь и званья нашей реки
не стало: завалило ее, голубушку, каршами, занесло замоинами [Замоина — лежащее в русле
под песком затонувшее дерево; карша, или карча, — то же самое, но поверх песка.], пошли по ней мели да перекаты…
— Ну, вот за этот за подарочек так оченно я благодарна, — молвила Марьюшка. — А то узорами-то у нас больно
стало бедно, все старые да рваные… Да что ж ты, Фленушка,
не рассказываешь, как наши девицы у родителей поживают. Скучненько, поди: девиц
под пару им нет, все одни да одни.
— Посмотрю я на тебя, Настасья, ровно тебе
не мил
стал отцовский дом. Чуть
не с самого первого дня, как воротилась ты из обители, ходишь, как в воду опущенная, и все ты делаешь рывком да с сердцем… А только молвил отец: «В Комаров ехать» — ног
под собой
не чуешь… Спасибо, доченька, спасибо!..
Не чаяла от тебя!..
— Белицей, Фленушка, останешься —
не ужиться тебе в обители, — заметила Манефа. — Востра ты у меня паче меры. Матери поедóм тебя заедят…
Не гляди, что теперь лебезят, в глаза тебе смотрят… Только дух из меня вон, тотчас иные
станут — увидишь. А когда бы ты постриглась, да я бы тебе игуменство сдала — другое бы вышло дело: из-под воли твоей никто бы
не вышел.
Кончились простины. Из дома вынесли гроб на холстах и, поставив на черный «одёр» [Носилки, на которых носят покойников. За Волгой, особенно между старообрядцами, носить покойников до кладбища на холстах или же возить на лошадях почитается грехом.], понесли на плечах. До кладбища было версты две, несли переменяясь, но Никифор как
стал к племяннице
под правое плечо, так и шел до могилы, никому
не уступая места.
— Ну, так видишь ли… Игумен-от красноярский, отец Михаил, мне приятель, — сказал Патап Максимыч. — Человек добрый, хороший, да стар
стал — добротой да простотой его мошенники, надо полагать, пользуются. Он, сердечный, ничего
не знает — молится себе да хозяйствует, а тут
под носом у него они воровские дела затевают… Вот и написал я к нему, чтобы он лихих людей оберегался, особенно того проходимца, помнишь, что в Сибири-то на золотых приисках живал?.. Стуколов…
Попа нет, на листу лежать
не станут [За великой вечерней в Троицын день три молитвы, читаемые священником, старообрядцы слушают
не стоя на коленях, как это делается в православных церквах, а лежа ниц, причем подкладывают
под лицо цветы или березовые ветки.
Святых включали в заговоры, чтоб
не смущать совести верующих, а
под незнакомыми язычникам бесами народ, по наставлениям церковных пастырей,
стал разуметь древних богов своих.
— Справим завтра каноны над пеплом отца Варлаама, над могилками отца Илии и матушки Феклы, — продолжала Фленушка. — От Улáнгера эти места
под боком. А послезавтра поглядим, что будет. Опасно
станет в лесу — в Улáнгере останемся,
не будет опасности, через Полóмы на почтову дорогу выедем — а там уж вплоть до Китежа нет сплошных лесов, бояться нечего.
— Что ж рассказать-то? Старость, дряхлость пришла,
стало не под силу в пустыне жить. К нам в обитель пришел, пятнадцать зим у нас пребывал. На летнее время, с Пасхи до Покрова, иной год и до Казанской, в леса удалялся, а где там подвизался, никто
не ведал. Безмолвие на себя возложил, в последние десять лет никто от него слова
не слыхивал. И на правиле стоя в молчании, когда молился, губами даже
не шевелил.
Древнюю старицу те словеса
не смутили. Вспыхнули жизнью потухшие очи, бледным румянцем покрылись впалые щеки, стрелой выпрямился согбенный
под бременем старости
стан Клеопатры, встала она и, высóко подняв костлявую руку с двуперстным крестом, дрожавшим голосом покрыла все голоса...
— А вот как, — молвила Никитишна. — Вы, девицы, хоть
не родные сестрицы, зато все красавицы. И вас
не три, а целых семь вкруг меня сидит — Груню в счет
не кладу, отстала от стаи девичьей,
стала мужней женой, своя у ней заботушка… Вот и сидите вы теперь, девицы, в высоком терему, у косящата окна, а
под тем окном Иван-царевич на коне сидит… Так, что ли?
— Ничего
не забыла я ни на капелечку, а только боязно мне, — молвила Марьюшка. — Ты осо́бь
статья, тебе все с рук сойдет, матушка
не выдаст, хоша бы и Патапу Максимычу… А мне-то где заступу искать,
под чью властную руку укрыться?..
Бывало, долго нет от Сушилы доносов, внушают ему отечески: «Надо тебе, отец Родион, доносить почаще, ведь начальству известно, что раскольников в твоем приходе достаточно;
не станешь доносить, в потворстве и небрежении ко святой церкви заподозрят,
не успеешь оглянуться, как раз
под суд угодишь».
Сначала ничего, Божье благословенье
под силу приходилось Сушиле, росли себе да росли ребятишки, что грибы после дождика, но, когда пришло время сыновей учить в семинарии, а дочерям женихов искать,
стал он су́против прежнего
не в пример притязательней.
— Так точно, Патап Максимыч. Это как есть настоящая правда, что я тогда сама разговор завела, — низко склоняя голову, молвила Марья Гавриловна. — Так ведь тогда была я сама себе голова, а теперь воли моей
не стало, теперь сама
под мужниной волей…
Неточные совпадения
Татьяна, по совету няни // Сбираясь ночью ворожить, // Тихонько приказала в бане // На два прибора стол накрыть; // Но
стало страшно вдруг Татьяне… // И я — при мысли о Светлане // Мне
стало страшно — так и быть… // С Татьяной нам
не ворожить. // Татьяна поясок шелковый // Сняла, разделась и в постель // Легла. Над нею вьется Лель, // А
под подушкою пуховой // Девичье зеркало лежит. // Утихло всё. Татьяна спит.
Певец Пиров и грусти томной, // Когда б еще ты был со мной, // Я
стал бы просьбою нескромной // Тебя тревожить, милый мой: // Чтоб на волшебные напевы // Переложил ты страстной девы // Иноплеменные слова. // Где ты? приди: свои права // Передаю тебе с поклоном… // Но посреди печальных скал, // Отвыкнув сердцем от похвал, // Один,
под финским небосклоном, // Он бродит, и душа его //
Не слышит горя моего.
Когда прибегнем мы
под знамя // Благоразумной тишины, // Когда страстей угаснет пламя // И нам
становятся смешны // Их своевольство иль порывы // И запоздалые отзывы, — // Смиренные
не без труда, // Мы любим слушать иногда // Страстей чужих язык мятежный, // И нам он сердце шевелит. // Так точно старый инвалид // Охотно клонит слух прилежный // Рассказам юных усачей, // Забытый в хижине своей.
— Лежала на столе четвертка чистой бумаги, — сказал он, — да
не знаю, куда запропастилась: люди у меня такие негодные! — Тут
стал он заглядывать и
под стол и на стол, шарил везде и наконец закричал: — Мавра! а Мавра!
— Трудно, Платон Михалыч, трудно! — говорил Хлобуев Платонову. —
Не можете вообразить, как трудно! Безденежье, бесхлебье, бессапожье! Трын-трава бы это было все, если бы был молод и один. Но когда все эти невзгоды
станут тебя ломать
под старость, а
под боком жена, пятеро детей, — сгрустнется, поневоле сгрустнется…