Неточные совпадения
Заволжанин без горячего спать
не ложится, по воскресным дням хлебает мясное, изба у него пятистенная, печь с трубой;
о черных избах да соломенных крышах он только слыхал,
что есть такие где-то «на Горах» [«Горами» зовут правую сторону Волги.].
— Кто тебе про сговор сказал? — ответил Патап Максимыч. — И на разум мне того
не приходило. Приедут гости к имениннице — вот и все. Ни смотрин, ни сговора
не будет; и про то, чтоб невесту пропить,
не будет речи. Поглядят друг на дружку, повидаются, поговорят кой
о чем и ознакомятся, оно все-таки лучше. Ты покаместь Настасье ничего
не говори.
Возвращаясь в Поромово,
не о том думал Алексей, как обрадует отца с матерью, принеся нежданные деньги и сказав про обещанье Чапурина дать взаймы рублев триста на разживу,
не о том мыслил,
что завтра придется ему прощаться с домом родительским. Настя мерещилась. Одно он думал, одно передумывал, шагая крупными шагами по узенькой снежной дорожке: «Зародилась же на свете такая красота!»
Это была из себя больно некрасивая, рябая, неуклюжая как ступа, зато здоровенная девка, работала за четверых и ни
о чем другом
не помышляла, только бы сытно пообедать да вечером, поужинав вплотную, выспаться хорошенько.
Манефа, напившись чайку с изюмом, — была великая постница, сахар почитала скоромным и сроду
не употребляла его, — отправилась в свою комнату и там стала расспрашивать Евпраксию
о порядках в братнином доме: усердно ли Богу молятся, сторого ли посты соблюдают, по скольку кафизм в день она прочитывает; каждый ли праздник службу правят, приходят ли на службу сторонние, а затем свела речь на то,
что у них в скиту большое расстройство идет из-за епископа Софрония, а другие считают новых архиереев обли́ванцами и слышать про них
не хотят.
Как племянницы, говорит матушка, жили да Дуня Смолокурова, так я баловала их для того,
что девицы они мирские, черной ризы им
не надеть, а вы, говорит, должны
о Боге думать, чтобы сподобиться честное иночество принять…
Фленушка пошла из горницы, следом за ней Параша. Настя осталась. Как в воду опущенная, молча сидела она у окна,
не слушая разговоров про сиротские дворы и бедные обители. Отцовские речи про жениха глубоко запали ей на сердце. Теперь знала она,
что Патап Максимыч в самом деле задумал выдать ее за кого-то незнаемого. Каждое слово отцовское как ножом ее по сердцу резало. Только
о том теперь и думает Настя, как бы избыть грозящую беду.
Ровно отуманило Алексея, как услышал он хозяйский приказ идти в Настину светлицу.
Чего во сне
не снилось,
о чем если иной раз и приходило на ум, так разве как
о деле несбыточном, вдруг как с неба свалилось.
Хотя Фленушка только
о том Насте и твердила,
что приведет к ней Алексея, но речам ее Настя веры
не давала, думала,
что шутит она… И вдруг перед ней, как из земли вырос, — стоит Алексей.
Поставила Никитишна домик
о край деревни, обзавелась хозяйством, отыскала где-то троюродную племянницу, взяла ее вместо дочери, вспоила, вскормила, замуж выдала, зятя в дом приняла и живет теперь себе,
не налюбуется на маленьких внучат, привязанных к бабушке больше,
чем к родной матери.
У Насти от сердца отлегло. Сперва думала она,
не узнала ль
чего крестнинькая. Меж девками за Волгой, особенно в скитах, ходят толки,
что иные старушки по каким-то приметам узнают, сохранила себя девушка аль потеряла. Когда Никитишна, пристально глядя в лицо крестнице, настойчиво спрашивала,
что с ней поделалось, пришло Насте на ум,
не умеет ли и Никитишна девушек отгадывать. Оттого и смутилась. Но, услыхав,
что крестная речь завела
о другом, тотчас оправилась.
— Слушай, тятя,
что я скажу, — быстро подняв голову, молвила Груня с такой твердостью,
что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и
не узнал богоданной дочки своей. Новый человек перед ним говорил. — Давно я
о том думала, — продолжала Груня, — еще махонькою была, и тогда уж думала: как ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим только и могу я Богу воздать… Как думаешь ты, тятя?.. А?..
—
Что делать, сударыня? — продолжал Снежков. — Слабость, соблазн, на всякий час
не устоишь. Немало Семена Елизарыча матушка Пульхерия началит. Журит она его, вычитает ему все,
что следует, а напоследок смилуется и сотворит прощенье. «Делать нечего, скажет, грехи твои на себя вземлем, только веру крепко храни… Будешь веру хранить,
о грехах
не тужи: замолим».
Оправясь от болезни, Матренушка твердо решилась исполнить данный обет. Верила,
что этим только обетом избавилась она от страшных мук, от грозившей смерти, от адских мучений, которые так щедро сулила ей мать Платонида. Чтение Книги
о старчестве, патериков и Лимонаря окончательно утвердили ее в решимости посвятить себя Богу и суровыми подвигами иночества умилосердить прогневанного ее грехопадением Господа… Ад и муки его
не выходили из ее памяти…
Выросла Фленушка в обители под крылышком родной матушки. Росла баловницей всей обители, сама Манефа души в ней
не слышала. Но никто, кроме игуменьи,
не ведал,
что строгая, благочестивая инокиня родной матерью доводится резвой девочке.
Не ведала
о том и сама девочка.
Патап Максимыч только и думает
о будущих миллионах. День-деньской бродит взад и вперед по передней горнице и думает
о каменных домах в Петербурге,
о больницах и богадельнях,
что построит он миру на удивление, думает, как он мели да перекаты на Волге расчистит, железные дороги как строить зачнет… А миллионы все прибавляются да прибавляются… «
Что ж, — думает Патап Максимыч, — Демидов тоже кузнецом был, а теперь посмотри-ка,
чем стали Демидовы! Отчего ж и мне таким
не быть…
Не обсевок же я в поле какой!..»
—
О чем не сказывают, про то
не допытывайся, — ответил Патап Максимыч. — Придет время, скажу… а теперь спать пора.
— Да как же?.. Поедет который с тобой, кто за него работать станет?.. Тем артель и крепка,
что у всех работа вровень держится, один перед другим ни на макову росинку
не должон переделать аль недоделать… А как ты говоришь, чтоб из артели кого в вожатые дать, того никоим образом нельзя… Тот же прогул выйдет, а у нас прогулов нет, так и сговариваемся на суйме [Суйм, или суем (однородно со словами сонм и сейм), — мирской сход, совещанье
о делах.], чтоб прогулов во всю зиму
не было.
—
О чем же спорили вы да сутырили [Сутырить, сутырничать — спорить, вздорить, придираться, а также кляузничать. Сутырь — бестолковый спор.] столько времени? — сказал Патап Максимыч, обращаясь к артели. — Сулил я вам три целковых, об волочках и помина
не было, у вас же бы остались. Теперь те же самые деньги берете. Из-за
чего ж мы время-то с вами попусту теряли?
— Да полно ль тебе, Яким Прохорыч! — вставая с лавки, с досадой промолвил Патап Максимыч. —
О чем с тобой ни заговори, все-то ты на дьявола своротишь… Ишь как бесу-то полюбилось на твоем языке сидеть, сойти долой окаянному
не хочется.
Икнулось ли на этот раз Стуколову, нет ли, зачесалось ли у него левая бровь, загорелось ли левое ухо — про то
не ведаем. А подошла такая минута,
что силантьевская гарь повернула затеи паломника вниз покрышкой. Недаром шарил он ее в чемодане, когда Патап Максимыч в бане нежился, недаром пытался подменить ее куском изгари с обительской кузницы… Но нельзя было всех концов в воду упрятать — силантьевская гарь у Патапа Максимыча
о ту пору в кармане была…
Мать Лариса доказывать стала,
что не нам, дескать,
о таком великом деле рассуждать, каков бы, дескать, Коряга ни был, все же законно поставлен в попы, а Филарета: «Коли, говорит, такого сребролюбца владыко Софроний поставил, значит-де, и сам он того же поля ягода, недаром-де молва пошла,
что он святыней ровно калачами на базаре торгует».
Что это вы, матушка, давно нам
не отписываете, каково в трудах своих подвизаетесь, и
о здоровье вашем и
о Фленушке милой ничего мы
не знаем, как она, голубушка наша, поживает, и про племяннинок ваших, про Настасью Патаповну, Прасковью Патаповну.
У него было так:
не ладен работник аль лентяй какой, сейчас расчет, отдаст ему,
что следует, до копейки, да тут же и на порог укажет, а хорошему рабочему сверх уговора что-нибудь даст, только накажет ему строго-настрого
о прибавке никому
не сказывать…
Все в ней было сказано, ни
о чем не забыто — говорилось и
о лазурных небесах, и
о майском зефире в июне месяце,
не были забыты ни яркое солнце, сочувствовавшее ликованию благочестивых жителей богоспасаемого града, ни песни жаворонка, ни осетры на завтраке, ни благочестие монахов Кижицкого и особенно Зилантова монастыря, ни восхитительные наряды дам на танцевальном вечере в Швейцарии, ни слезы умиления, ни превосходный полицейский порядок.
Не вздумай сам Гаврила Маркелыч послать жену с дочерью на смотрины, была бы в доме немалая свара, когда бы узнал он
о случившемся. Но теперь дело обошлось тихо. Ворчал Гаврила Маркелыч вплоть до вечера, зачем становились на такое место, зачем
не отошли вовремя, однако все обошлось благополучно — смяк старик. Сказали ему про Масляникова,
что, если б
не он, совсем бы задавили Машу в народе. Поморщился Гаврила Маркелыч, но шуметь
не стал.
Да
что краса,
что пригожество,
не того надо молодцу,
не о том его думы, заботы,
не в том тайные его помышленья…
— Гм!..
Что ж ты мне прежде
о том
не довел? — спросил Патап Максимыч.
Ушам
не поверила Аксинья Захаровна — рот так нараспашку у ней и остался…
О чем думать перестала, заикнуться
о чем не смела, сам заговорил про то.
—
Что ж, Василий Борисыч?.. Поете мирские? — приставала Фленушка,
не обращая внимания на ворчавшую и хлопавшую
о полы руками мать Назарету.
О чем по нашим палестинам заикнуться
не след, и про то скажу, — с заметным волненьем заговорила Манефа.
— Да полно ж, матушка, — наклоняясь головой на плечо игуменьи, сквозь слезы молвила Фленушка, —
что о том поминать?.. Осталась жива, сохранил Господь… ну и слава Богу. Зачем грустить да печалиться?.. Прошли беды, минули печали, Бога благодарить надо, а
не горевать.
— Кто их знает… Дело хозяйское!.. Мы до того
не доходим, — сказал Ефрем, но тотчас же добавил: — Болтают по деревне,
что собралась она в Комаров ехать, уложились, коней запрягать велели, а она, сердечная, хвать
о пол, ровно громом ее сразило.
— Признаться сказать, давненько я
о том помышляю, — молвила Манефа. — Еще тогда, как на Иргизе зачали монастыри отбирать, решила я сама про себя,
что рано ли, поздно ли, а такой же участи
не миновать и нам. Ради того кой-чем загодя распорядилась, чтоб перемена врасплох
не застала.
Завязался у них поучительный разговор
о черепокожных, про которых во всех уставах поминается,
что не токмо мирским, но и старцам со старицами разрешено их ядение по субботам и неделям святой великой Четыредесятницы.
— Так
что ж, по-вашему, матушка, означают эти черепокожные, сиречь морские плоды? — спросил Василий Борисыч, стараясь замять разговор
о плевке, учиненном
не по правилам.
— Прекрати, — строго сказала Манефа. — У Василья Борисыча
не столь грехов, чтоб ему целый веник надо было оплакать [У старообрядцев, а также и в среде приволжского простонародья, держится поверье,
что во время троицкой вечерни надо столько плакать
о грехах своих, чтобы на каждый листочек, на каждый лепесток цветов,
что держат в руках, капнуло хоть по одной слезинке. Эти слезы в скитах зовутся «росой благодати». Об этой-то «росе благодати» говорили там и в троицкой псальме поется.].
— И
не поминай, — сказала Манефа. — Тут, Василий Борисыч, немало греха и суеты бывает, — прибавила она, обращаясь к московскому гостю. — С раннего утра на гробницу деревенских много найдет, из городу тоже наедут, всего ведь только пять верст дó городу-то… Игрища пойдут, песни, сопели, гудки… Из ружей стрельбу зачнут… А
что под вечер творится —
о том
не леть и глаголати.
— По родству у них и дела за едино, — сказала Манефа. — Нам
не то дорого,
что Громовы с Дрябиными да с вашими москвичами епископство устрояли, а то,
что к знатным вельможам вхожи и, какие бы по старообрядству дела ни были, все до капельки знают… Самим Громовым писать про те дела невозможно, опаску держат, так они все через Дрябиных… Поди, и тут
о чем-нибудь извещают… Читай-ка, Фленушка.
Извещала брата
о грозящих скитам напастях и
о том,
что на всякий случай она в городе место под келью покупает… умоляла брата поскорее съездить в «губернию» и там хорошенько да повернее узнать,
не пришли ли насчет скитов из Петербурга указы и
не ждут ли оттуда больших чиновников по скитским делам.
Извещая обо всем,
что писали Дрябины, и
о том, какое дело вышло в Красноярском скиту, Манефа просила их в случае неблагополучия принять на некоторое время обительскую святыню, чтоб во время переборки ее
не лишиться.
Насчет епископа Софрония писала,
что, удостоверясь в его стяжаниях и иных недостойных поступках, совершенно его отчуждилась и попов его ставленья отнюдь
не принимает, а
о владимирском архиепископе будет на Петров день собрание, и со всех скитов съедутся к ней.
Что на том собрании уложат,
о том
не преминет она тотчас же в Москву отписать.
— В разум
не возьму,
что за человек этот Патап Максимыч, — молвил Трифон. — Разве ты, парень, корнями обвел его…
Не родня ты ему,
не сват,
не брат… За
что же он так радеет
о тебе…
Что тут за притча такая?
Путаются у Алексея мысли, ровно в огневице лежит… И Настина внезапная смерть, и предсмертные мольбы ее
о своем погубителе, и милости оскорбленного Патапа Максимыча, и коварство лукавой Марьи Гавриловны,
что не хотела ему про место сказать, и поверивший обманным речам отец, и темная неизвестность будущего — все это вереницей одно за другим проносится в распаленной голове Алексея и нестерпимыми муками, как тяжелыми камнями, гнетет встревоженную душу его…
— В русской старой вере многие секты есть? — еще раз попробовал спросить у Алексея Андрей Иваныч, видя,
что о правилах и кáнонах толку от него
не добиться.
О Святой под качелями Паранька шепнула возлюбленному,
что брат вместо красного яичка много денег принес. Теми словами она любовника своего прикручинила. Чуть
не задохся со злости Карп Алексеич.
Надивиться
не могут мужики, отчего это писарь никого
не обрывает, каждого нужду выслушивает терпеливо, ласково переспрашивает, толкует даже
о делах посторонних. А это все было делано ради того, чтоб Алексею подольше дожидаться. Знай, дескать,
что я тебе начальство, чувствуй это.
Знал Скорняков и про то,
что опять куда-то уехал Алексей из Осиповки,
что в дому у Патапа Максимыча больше жить он
не будет и
что все это вышло
не от каких-либо худых дел его, а оттого,
что Патап Максимыч, будучи им очень доволен и радея
о нем как
о сыне, что-то такое больно хорошее на стороне для него замышляет…
— Все на святых отцов взваливают!..
Чего им, сердечным, и на ум
не вспадало, все валят на них, — еще громче заговорил Патап Максимыч. — Нет, коли делом говорить, покажи ты мне, в каком именно писании про это сказано?..
Не то чтó без пути-то попусту язык
о зубы точить?