Неточные совпадения
Вареги зачал вязать, поярок валять, шляпы да сапоги из него делать, шапки шить, топоры да гвозди ковать, весовые коромысла чуть
не на
всю Россию делать.
Ложки, плошки, чашки, блюда заволжанин точит да красит; гребни, донца, веретена и другой щепной товар работа́ет, ведра, ушаты, кадки, лопаты, коро́бья, весла, лейки, ковши —
все, что из лесу можно добыть, рук его
не минует.
Там короткой речью сказал рядовичам, в чем дело, да, рассказавши, снял шапку, посмотрел на
все четыре стороны и молвил: «Порадейте, господа купцы, выручите!» Получаса
не прошло, семь тысяч в шапку ему накидали.
Поспорь эдак Аксинья Захаровна с сожителем о мирском, был бы ей окрик, пожалуй, и волосник бы у ней Патап Максимыч поправил. А насчет скитов да лесов и
всего эдакого духовного — статья иная, тут
не муж, а жена голова. Тут Аксиньина воля; за хульные словеса может и лестовкой мужа отстегать.
Стары старухи и пожилые бабы домовничали; с молитвой клали они мелом кресты над дверьми и над окнами ради отогнания нечистого и такую думу держали: «Батюшка Микола милостливый, как бы к утрею-то оттеплело, да туман бы пал на святую Ердань, хлебушка бы тогда вдоволь нам уродилось!» Мужики вкруг лошадей возились: известно, кто в крещенский сочельник у коня копыта почистит: у того конь
весь год
не будет хромать и
не случится с ним иной болести.
Притаив дыханье, глаз
не спускали они с чашки, наполненной водою и поставленной у божницы: как наступит Христово крещенье, сама собой вода колыхнется и небо растворится; глянь в раскрытое на един миг небо и помолись Богу: чего у него ни попросишь,
все даст.
— Да ведь мы
не одни!
Все девицы за околицей… И мы бы пошли, — заметила старшая, Настасья.
Слава Богу,
всего припасено,
не бесприданницы…
— Из Москвы, из Хвалыни, из Казани пишут про епископа, что как есть совсем правильный, — молвил Патап Максимыч. —
Все мои покупатели ему последуют.
Не ссориться с ними из-за таких пустяков… Как они, так и мы. А что есть у иных сумнение, так это правда, точно есть. И в Городце
не хотят Матвея в часовню пускать, зазорен, дескать, за деньги что хочешь сделает. Про епископа Софрония тоже толкуют… Кто их разберет?.. Ну их к Богу — чайку бы поскорей.
— Полно, батько, постыдись, — вступилась Аксинья Захаровна. — Про Фленушку ничего худого
не слышно. Да и стала бы разве матушка Манефа с недоброй славой ее в такой любви, в таком приближенье держать? Мало ль чего
не мелют пустые языки!
Всех речей
не переслушаешь; а тебе, старому человеку, девицу обижать грех: у самого дочери растут.
— Свежего купим. Гости хорошие, надо, чтоб
все по гостям было. Таковы у нас с тобой, Аксинья, будут гости, что
не токмо цветочного чаю, детища родного для них
не пожалею. Любую девку отдам! Вот оно как!
— Пустого
не мели, — отрезал Патап Максимыч. — Мало пути в Никифоре, а пожалуй, и вовсе нет, да
все же тебе брат. Своя кровь — из роду
не выкинешь.
По нашим местам, думаю я, Никифору в жизнь
не справиться, славы много; одно то, что «волком» был;
все знают его вдоль и поперек, ни от кого веры нет ему на полушку.
Все хорошей рукой облажу; и толковать про то больше
не станем…
— И повременю, — молвил Патап Максимыч. — В нынешнем мясоеде свадьбы сыграть
не успеть, а с весны во
все лето, до осенней Казанской, Снежковым некогда да и мне недосуг. Раньше Михайлова дня свадьбы сыграть нельзя, а это чуть
не через год.
— Кто тебе про сговор сказал? — ответил Патап Максимыч. — И на разум мне того
не приходило. Приедут гости к имениннице — вот и
все. Ни смотрин, ни сговора
не будет; и про то, чтоб невесту пропить,
не будет речи. Поглядят друг на дружку, повидаются, поговорят кой о чем и ознакомятся, оно все-таки лучше. Ты покаместь Настасье ничего
не говори.
—
Не беспокойся, матушка Аксинья Захаровна, — отвечал Пантелей. —
Все сделано, как следует, —
не впервые. Слава те, Господи, пятнадцать лет живу у вашей милости, порядки знаю. Да и бояться теперь, матушка, нечего. Кто посмеет тревожить хозяина, коли сам губернатор знает его?
Тебе и то с меня немало идет уговорного; со
всего прихода столько тебе
не набрать».
Роста чуть
не с косую сажень, стоит, бывало, средь мужиков на базаре,
всех выше головой; здоровый, белолицый, румянец во
всю щеку так и горит, а кудрявые темно-русые волосы так и вьются.
Жил старый Трифон Лохматый да Бога благодарил. Тихо жил, смирно, с соседями в любви да в совете; добрая слава шла про него далеко. Обиды от Лохматого никто
не видал, каждому человеку он по силе своей рад был сделать добро. Пуще
всего не любил мирских пересудов. Терпеть
не мог, как иной раз дочери, набравшись вестей на супрядках аль у колодца, зачнут языками косточки кому-нибудь перемывать.
Никого, кажись, Трифон
не прогневал, со
всеми жил в ладу да в добром совете, а токарню подпалили.
— Рад бы прихватить, Абрамовна, да негде прихватить-то; ни у которого человека теперь денег для чужого кошеля
не найдешь. Хоть проси, хоть нет —
все едино.
—
Не пойду, — отрывисто, с сердцем молвил Трифон и нахмурился. — И
не говори ты мне, старуха, про этого мироеда, — прибавил он, возвысив голос, —
не вороти ты душу мою… От него, от паскудного,
весь мир сохнет. Знаться с писарями мне
не рука.
Бросила горшки свои Фекла; села на лавку и, ухватясь руками за колена,
вся вытянулась вперед, зорко глядя на сыновей. И вдруг стала такая бледная, что краше во гроб кладут. Чужим теплом Трифоновы дети
не грелись, чужого куска
не едали, родительского дома отродясь
не покидали. И никогда у отца с матерью на мысли того
не бывало, чтобы когда-нибудь их сыновьям довелось на чужой стороне хлеб добывать. Горько бедной Фекле. Глядела, глядела старуха на своих соколиков и заревела в источный голос.
— Богу надо молиться, дружок, да рук
не покладывать, и Господь
все сызнова пошлет, — сказал Патап Максимыч. — Ты ведь, слыхал я, грамотей, книгочей.
— А чел ли ты книгу про Иева многострадального, про того, что на гноищи лежал? Побогаче твоего отца был, да
всего лишился. И на Бога
не возроптал.
Не возроптал, — прибавил Патап Максимыч, возвыся голос.
— Это ты хорошо говоришь, дружок, по-Божьему, — ласково взяв Алексея за плечо, сказал Патап Максимыч. — Господь пошлет; поминай чаще Иева на гноищи. Да…
все имел,
всего лишился, а на Бога
не возроптал; за то и подал ему Бог больше прежнего. Так и ваше дело — на Бога
не ропщите, рук
не жалейте да с Богом работайте, Господь
не оставит вас — пошлет больше прежнего.
Самый первый токарь, которым
весь околоток
не нахвалится, пришел наниматься незваный, непрошеный!..
Не раз подумывал Чапурин спосылать в Поромово к старику Лохматому —
не отпустит ли он, при бедовых делах, старшего сына в работу, да
все отдумывал… «Ну, а как
не пустит, да еще после насмеется, ведь он, говорят, мужик крутой и заносливый…» Привыкнув жить в славе и почете, боялся Патап Максимыч посмеху от какого ни на есть мужика.
Марья Гавриловна, купеческая вдова из богатого московского дома, своим коштом жившая в Манефиной обители и
всеми уважаемая за богатство и строгую жизнь,
не поехала в гости к Чапуриным.
Матушка Клеопатра, из Жжениной обители, пришла к Глафириным и стала про австрийское священство толковать, оно-де правильно, надо-де
всем принять его, чтоб с Москвой
не разорваться, потому-де, что с Рогожского пишут, по Москве-де
все епископа приняли.
Только матушка Манефа с той поры, как вы уехали,
все грозит разогнать наши беседы и келарню по вечерам запирать, чтобы
не смели, говорит, собираться девицы из чужих обителей.
Ну, при ней, известно дело,
все чинно да пристойно: стихиры запоем, и ни едина девица
не улыбнется, а только за дверь матушка, дым коромыслом.
— Да
все из-за этого австрийского священства! — сказала Фленушка. — Мы, видишь ты, задумали принимать, а Глафирины
не приемлют, Игнатьевы тоже
не приемлют. Ну и разорвались во
всем: друг с дружкой
не видятся, общения
не имеют, клянут друг друга. Намедни Клеопатра от Жжениных к Глафириным пришла, да как сцепится с кривой Измарагдой; бранились, бранились, да вповолочку! Такая теперь промеж обителей злоба, что смех и горе. Да ведь это одни только матери сварятся, мы-то потихоньку видаемся.
Вся промышленность в их руках,
все рядовые крестьяне зависят от них и никак из воли их выйти
не могут.
— Без тебя знаю, что моя, — слегка нахмурясь, молвил Патап Максимыч. — Захочу,
не одну тысячу народу сгоню кормиться… Захочу,
всю улицу столами загорожу, и
все это будет
не твоего бабьего ума дело. Ваше бабье дело молчать да слушать, что большак приказывает!.. Вот тебе… сказ!
— Да полно ж тебе, Максимыч, мучить ее понапрасну, — сказала Аксинья Захаровна. — Ты вот послушай-ка, что я скажу тебе, только
не серчай, коли молвится слово
не по тебе. Ты
всему голова, твоя воля, делай как разумеешь, а по моему глупому разуменью, деньги-то, что на столы изойдут, нищей бы братии раздать, ну хоть ради Настина здоровья да счастья. Доходна до Бога молитва нищего, Максимыч. Сам ты лучше меня знаешь.
Бояркины тоже, Жженины, Глафирины, Игнатьевы, Московкины, Таисеины,
все благодетелями
не оставлены.
— Знаешь ты, какие строгие наказы из Питера насланы?..
Все скиты вконец хотят порешить, праху чтоб ихнего
не осталось,
всех стариц да белиц за караулом по своим местам разослать… Слыхала про это?
— Так помни же мое слово и
всем игуменьям повести, — кипя гневом, сказал Патап Максимыч, — если Настасья уходом уйдет в какой-нибудь скит, — и твоей обители и
всем вашим скитам конец… Слово мое крепко… А ты, Настасья, — прибавил он, понизив голос, — дурь из головы выкинь… Слышишь?.. Ишь какая невеста Христова проявилась!.. Чтоб я
не слыхал таких речей…
Высокая, белая [Белою называется баня с дымовою трубой, а
не курная, которую зовут обыкновенно черною.], светлая, просторная, она и снаружи смотрела дворянскою, а внутри
все было чисто и хорошо прибрано.
По приказу Патапа Максимыча зачали у него брагу варить и сыченые квасы из разных солодов ставить. Вари большие: ведер по́ сороку. Слух, что Чапурин на Аксинью-полухлебницу работному народу задумал столы рядить, тотчас разнесся по окольным деревням.
Все деревенские, особенно бабы,
не мало раздумывали,
не мало языком работали, стараясь разгадать, каких ради причин Патап Максимыч
не в урочное время хочет народ кормить.
—
Все ж полуторастам
не усесться, — молвил третий работник, Мокеем звали — прозвищем Чалый.
— Куда, чай, в дом! — отозвался Чалый. — Пойдет такой богач к мужику в зятьях жить! Наш хозяин, хоть и тысячник, да
все же крестьянин. А жених-то мало того, что из старого купецкого рода, почетный гражданин. У отца у его, слышь, медалей на шее-то что навешано, в городских головах сидел, в Питер ездил, у царя во дворце бывал. Наш-от хоть и спесив, да Снежковым на версту
не будет.
— Сорвалось! — сквозь зубы молвил Алексей и бросил испорченную чашку в сторону. Никогда с ним такого греха
не бывало, даже и тогда
не бывало, как, подростком будучи, токарному делу учился. Стыдно стало ему перед токарями. По
всему околотку первым мастером считается, а тут, гляди-ка, дело какое.
«Уснула, — подумала Аксинья Захаровна. — Пускай ее отдохнет… Эка беда стряслась, и
не чаяла я такой!.. Гляди-кась, в черницы захотела, и что ей это в головоньку втемяшилось?.. На то ли я ее родила да вырастила?.. А
все Максимыч!.. Лезет со своим женихом!..»
— Ничего, Аксинья Захаровна, — молвила в ответ Фленушка. —
Не беспокойтесь:
все минет,
все пройдет.
— А зачем черной рясой пугала? — возразила Фленушка. — Нашла чем пригрозить!.. Скитом да небесным женихом!.. Эка!.. Так вот он и испугался!.. Как же!.. Властен он над скитами, особенно над нашей обителью. В скиту от него
не схоронишься. Изо всякой обители выймет, ни одна игуменья прекословить
не посмеет.
Все ему покоряются, потому что — сила.
—
Не в том дело, — отвечала Фленушка. — То хорошо, что, живучи с тобой, легче мне будет свести вас. Вот я маленько подумаю да
все и спроворю.
За обедом Патап Максимыч был в добром расположении духа, шутки шутил даже с матушкой Манефой. Перед обедом долго говорил с ней, и та успела убедить брата, что никогда
не советовала племяннице принимать иночество. Больше
всего Патап Максимыч над Фленушкой подшучивал, но та сама зубаста была и, при
всей покорности, в долгу
не оставалась. Настя молчала.
Вся деревня сбежится смотреть, как молодые, поклонясь в землю, лежат,
не шелохнувшись, ниц перед отцом, перед матерью, выпрашивая прощенья, а отец с матерью ругают их ругательски и клянут, и ногами в головы пихают, а после того и колотить примутся: отец плетью, мать сковородником.