Неточные совпадения
Снабдил нас игумен деньгами
на дорогу, дал для
памяти тетрадки, как и где искать благочестных архиереев…
Обительские заботы, чтение душеполезных книг, непрестанные молитвы, тяжелые труды и богомыслие давно водворили в душе Манефы тихий, мирный покой. Не тревожили ее воспоминания молодости, все былое покрылось забвением. Сама Фленушка не будила более в уме ее
памяти о прошлом. Считая Якима Прохорыча в мертвых, Манефа внесла его имя в синодики постенный и литейный
на вечное поминовение.
Нелицемерен был поклон ее перед бывшим полюбовником. Поклонилась она не любовнику, а подвижнику, благодарила она трудника, положившего душу свою
на исканье старообрядского святительства… Ни дубравушки зеленые, ни кусты ракитовые не мелькнули в ее
памяти…
— О Господи, Господи! — шептала она, взирая
на икону Спаса. И холодная, как лед, без
памяти, без сознания, тихо опустилась
на помост моленной.
Проезжая в Сибирь, целый месяц Сергей Андреич прожил
на родном Урале… Про отца с матерью все разведывал: куда делись, что с ними сталось… Но ровно вихрем снесло с людей
память про Колышкиных.
До последнего времени существования скитов керженских и чернораменских хранилась
память о том, будто старец Игнатий Потемкин, представленный своим родичем императрице Екатерине, получил какие-то письма императрицыной руки,
на основании которых нельзя будто бы было никогда уничтожить заведенной им обители.
Перед образами стоял складной кожаный налой, за ним во время трапезы читали положенное уставом
на тот день поучение или житие святого,
память которого в тот день праздновалась.
— Так, Ефрема Сирина, — продолжала мать Виринея. — А знаете ли вы, срамницы, что это за святой, знаете ли, что
на святую
память его делать надобно?
И вам бы его поминати
на двадцатый и
на сороковой день, полугодовыя
памяти творити, и вписати бы его в сенаник и вечно поминати его, а в день кончины его и
на тезоименитство, 4-го марта, кормы ставить: по четыре яствы горячих и квасы сыченые, и кормити, опричь обительских, и сирот, которые Бога ради живут в ските вашем.
Только и жила, бедная,
памятью о милом сердцу да о тех немногих, как сон пролетевших, днях сердечного счастья, что выпали
на ее долю перед свадьбой.
Раз по пяти
на каждый час призывала Аксинья Захаровна Пантелея и переспрашивала его про матушкину болезнь. Но Пантелей и сам не знал хорошенько, чем захворала Манефа, слышал только от матерей, что лежит без
памяти, голова как огонь, а сама то и дело вздрагивает.
— Прости, Христа ради, матушка, — едва слышно оправдывалась она, творя один земной поклон за другим, перед пылавшею гневом игуменьей. — Думала я Пролог вынести аль Ефрема Сирина, да
на грех ключ от книжного сундука неведомо куда засунула…
Память теряю, матушка, беспамятна становлюсь… Прости, Христа ради — не вмени оплошки моей во грех.
— Еще бы ты и впредь стала такие сóблазны заводить!.. — грозно сказала Манефа. — Нет, ты мне скажи, чем загладить то, что случилось?.. Как из
памяти пришлых христолюбцев выбить, что им было читано
на трапезе? Вот что скажи.
Писем не привез,
на речах подал весть, что Патап Максимыч, по желанью Марьи Гавриловны, снарядил было в путь обеих дочерей, но вдруг с Настасьей Патаповной что-то попритчилось, и теперь лежит она без
памяти, не знают, в живых останется ли.
Фленушку Марья Гавриловна с собой привезла. Как увидела она Настю во гробе, так и ринулась
на пол без
памяти… Хоть и не знала, отчего приключилась ей смертная болезнь, но чуяла, что
на душе ее грех лежит.
— Жаль, друг, очень жаль, что нет с тобой той тетради… — молвила Манефа. — Которы
на память-то знаешь, перескажи девицам — запишут они их да выучат… Марьюшка, слышишь, что говорю?
— Доброе дело, Василий Борисыч, доброе дело, — одобряла московского посланника Манефа. — Побывай
на гробнице, помяни отца Софонтия, помолись у честны́х мощей его… Великий был радетель древлего благочестия!.. От уст его богоданная благодать яко светолучная заря
на Ке́рженце и по всему христианству воссияла, и́з рода в род славнá
память его!.. Читывал ли ты житие-то отца Софонтия?
В
память того праздника и тех кормов до сих пор ежегодно
на Духов день сбирается сюда окрестный и дальний народ.
Запустело место, где жил отец Софонтий, куда сходились
на соборы не только отцы с Керженца и со всего Чернораменья, но даже из дальних мест, из самой зарубежной Ветки. Запустело место, откуда выходили рьяные проповедники «древлего благочестия» в Прикамские леса,
на Уральские бугры и в дальнюю Сибирь… «Кержаками» доныне в тех местах старообрядцев зовут, в
память того, что зашли они туда с Керженца, из скитов Софонтьева согласия.
— Во хмелю больше переходят, — отозвался Василий Борисыч. — Товарищ мой, Жигарев, рогожский уставщик, так его переправляли,
на ногах не стоял. Ровно куль, по земле его волочили… А в канаве чуть не утопили… И меня перед выходом из деревни водкой потчевали. «Лучше, — говорят, — как память-то у тебя отшибет — по крайности будет не страшно…» Ну, да я повоздержался.
Но только послышится звонкий голос Алексея, только завидит она его, горячий, страстный трепет пробежит по всему ее телу,
память о промелькнувшем счастье с Евграфом исчезнет внезапно, как сон… Не наглядится
на нового друга, не наслушается сладких речей его, все забывает, его только видит, его только слышит… Ноет, изнывает в мучительно-страстной истоме победное сердце Марьи Гавриловны, в жарких объятьях, в страстных поцелуях изливает она кипучую любовь
на нового друга.
Оттого и
память их доныне
на Керженце честно хранится, оттого
на места разоренных скитов,
на ихние могилы и ходят Богу молиться, помины творить по крепким ревнительницам старообрядства.
И вот теперь, через двести лет после их основания, в тех лесах про Ярилу помину нет, хоть повсюду кругом и хранится
память о нем и чествуется она огнями купальскими [В Нижнем Новгороде до сего времени сохранилось старинное народное гулянье
на «Ярилином поле» 24 июня.
Память о женской красоте смутила рогожского посла, оттого и речи
на соборе были нескладны. Посмотреть бы московским столпам
на надежду свою, поглядеть бы
на витию, что всех умел убеждать, всех заставлял с собой соглашаться!.. Кто знает?.. Не будь в Комарове такого съезда девиц светлооких,
на Керженце, пожалуй, и признали б духовную власть владыки Антония…
В горницах Марьи Гавриловны шумно идет пированье. Кипит самовар, по столам и по окнам с пуншем стаканы стоят. Патап Максимыч с Смолокуровым, удельный голова с кумом Иваном Григорьичем, купцы, что из города в гости к Манефе приехали, пароходчик из Городца частенько усы в тех стаканах помачивают… Так справляют они древнюю, но забытую братчину-петровщину
на том самом месте, где скитская обрядность ее вконец загубила, самую
память об ней разнесла, как ветер осенний сухую листву разносит…
— Конечно, так, да слушать-то больно противно, — сказал Патап Максимыч. — Ден через пять в город я буду. Ежели к тому времени подъедешь, побывай у меня. К Сергею Андреичу Колышкину зайди, к пароходчику, дом у него
на горке у Ильи пророка — запиши для
памяти. Он тебе скажет, где меня отыскать.
— Аль забыла, что к ярманке надо все долги нам собрать? — грубо и резко сказал Алексей, обращаясь к жене. — Про что вечор после ужины с тобой толковали?.. Эка память-то у тебя!.. Удивляться даже надобно!.. Теперь отсрочки не то что
на два месяца,
на два дня нельзя давать… Самим
на обороты деньги нужны…
— Так точно, сударь Петр Степаныч, — добродушно сказала
на то Виринея. — Сегодня совершаем
память праведного Прокопия, Христа ради юродивого, устюжского чудотворца. Так впрямь братца-то вашего двоюродного Прокофьем зовут? А, кажись, у Тимофея Гордеича, у твоего дяденьки, сына Прокофья не было?..
Неточные совпадения
И чье-нибудь он сердце тронет; // И, сохраненная судьбой, // Быть может, в Лете не потонет // Строфа, слагаемая мной; // Быть может (лестная надежда!), // Укажет будущий невежда //
На мой прославленный портрет // И молвит: то-то был поэт! // Прими ж мои благодаренья, // Поклонник мирных аонид, // О ты, чья
память сохранит // Мои летучие творенья, // Чья благосклонная рука // Потреплет лавры старика!
И в одиночестве жестоком // Сильнее страсть ее горит, // И об Онегине далеком // Ей сердце громче говорит. // Она его не будет видеть; // Она должна в нем ненавидеть // Убийцу брата своего; // Поэт погиб… но уж его // Никто не помнит, уж другому // Его невеста отдалась. // Поэта
память пронеслась, // Как дым по небу голубому, // О нем два сердца, может быть, // Еще грустят…
На что грустить?..
И живо потом навсегда и навеки останется проведенный таким образом вечер, и все, что тогда случилось и было, удержит верная
память: и кто соприсутствовал, и кто
на каком месте стоял, и что было в руках его, — стены, углы и всякую безделушку.
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной человек, в длинном сюртуке
на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых
на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье
на лавке, с пером в руках, чернилами
на пальцах и даже
на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную
память.
— Не совсем здоров! — подхватил Разумихин. — Эвона сморозил! До вчерашнего дня чуть не без
памяти бредил… Ну, веришь, Порфирий, сам едва
на ногах, а чуть только мы, я да Зосимов, вчера отвернулись — оделся и удрал потихоньку и куролесил где-то чуть не до полночи, и это в совершеннейшем, я тебе скажу, бреду, можешь ты это представить! Замечательнейший случай!