Неточные совпадения
Возвращаясь в Поромово, не о том думал Алексей, как обрадует отца с
матерью, принеся нежданные деньги и
сказав про обещанье Чапурина дать взаймы рублев триста на разживу, не о том мыслил, что завтра придется ему прощаться с домом родительским. Настя мерещилась. Одно он думал, одно передумывал, шагая крупными шагами по узенькой снежной дорожке: «Зародилась же на свете такая красота!»
— Да все из-за этого австрийского священства! —
сказала Фленушка. — Мы, видишь ты, задумали принимать, а Глафирины не приемлют, Игнатьевы тоже не приемлют. Ну и разорвались во всем: друг с дружкой не видятся, общения не имеют, клянут друг друга. Намедни Клеопатра от Жжениных к Глафириным пришла, да как сцепится с кривой Измарагдой; бранились, бранились, да вповолочку! Такая теперь промеж обителей злоба, что смех и горе. Да ведь это одни только
матери сварятся, мы-то потихоньку видаемся.
— Да чтой-то, родной, ты ни с того ни с сего расходился? — тихо и смиренно вмешалась в разговор мужа с женой
мать Манефа. — И слова
сказать нельзя тебе, так и закипишь.
— Какой же грех, —
сказала мать Манефа, — лишь бы было заповеданное. И у нас порой на мирских людей мясное стряпают, белицам тоже ину пору. Спроси дочерей, садились ли они у меня на обед без курочки аль без говядины во дни положеные.
— За них, сударыня моя, не бойся, с голоду не помрут, —
сказал Патап Максимыч. — Блины-то у них масляней наших будут. Пришипились только эти
матери, копни их хорошенько, пошарь в сундуках, сколь золота да серебра сыщешь. Нищатся только, лицемерят. Такое уж у них заведение.
— Ступай-ка в самом деле, Фленушка, —
сказала мать Манефа, — пошей.
— Эту тошноту мы вылечим, — говорил Патап Максимыч, ласково приглаживая у дочери волосы. — Не плачь, радость
скажу. Не хотел говорить до поры до времени, да уж, так и быть,
скажу теперь. Жениха жди, Настасья Патаповна. Прикатит к
матери на именины… Слышишь?.. Славный такой, молодой да здоровенный, а богач какой!.. Из первых… Будешь в славе, в почете жить, во всяком удовольствии… Чего молчишь?.. Рада?..
Настя отерла слезы передником и отняла его от лица. Изумились отец с
матерью, взглянув на нее. Точно не Настя, другая какая-то девушка стала перед ними. Гордо подняв голову, величаво подошла она к отцу и ровным, твердым, сдержанным голосом, как бы отчеканивая каждое слово,
сказала...
— Не обманывай меня, Настя. Обмануть кресну
мать — грех незамолимый, — внушительно говорила Никитишна. — Скажи-ка мне правду истинную, какие у вас намедни с отцом перекоры были? То в кельи захотелось, то, гляди-кась, слово какое махнула: «уходом»!
— Не гневи, Настенька, отца с
матерью. Грех, —
сказала Никитишна.
— Чего ты только не
скажешь, Максимыч! — с досадой ответила Аксинья Захаровна. — Ну, подумай, умная ты голова, возможно разве обидеть мне Грунюшку? Во утробе не носила, своей грудью не кормила, а все ж я ей
мать, и сердце у меня лежит к ней все едино, как и к рожоным дочерям. Все мои три девоньки заодно лежат на сердце.
— Жаль мне сироток Ивана Григорьича, —
сказала Груня, — я бы, кажись, была им
матерью, какую он ищет.
— Святая душа, что любит вас, добра вам хочет. Вот кто она такая:
мать ваша, —
сказал детям Иван Григорьич.
Поклонилась
мать Манефа паломнику и скорей, едва слышной поступью, пошла из горницы, а поравнявшись с Фленушкой,
сказала ей шепотом...
Не
сказала Матрена Максимовна про любовь свою отцу с
матерью, не ронила словечка ни родной сестре, ни подруженькам: все затаила в самой себе и по-прежнему выступала гордой, спесивою.
— Одно слово: будьте спокойны, братец, —
сказала мать Платонида. — Сохраню Матренушку в самом лучшем виде… А кто же таков злодей-то?.. Мне надо знать, чтобы крепче опаску держать… Кто таков полюбовник-от у ней?
Из семейных о провинности Матрены Максимовны никто не узнал, кроме
матери. Отцу Платонида побоялась
сказать — крутой человек, насмерть забил бы родную дочь, а сам бы пошел шагать за бугры уральские, за великие реки сибирские… Да и самой
матери Платониде досталось бы, пожалуй, на калачи.
— Что-о-о?.. Что ты
сказала? — быстро подойдя к ней, закричала
мать Виринея.
— А вот я тебя за такие слова на поклоны поставлю, — вскричала
мать Виринея, — да недели две, опричь черствой корки, ты у меня в келарне ничего не увидишь!.. Во святой обители про идольские басни говорить!.. А!.. Вот постой ты у меня, непутная, погоди, дай только матушке Манефе приехать… Посидишь у меня в темном чулане, посидишь!.. Все
скажу, все.
— То-то, дева, — вздохнув,
сказала мать Виринея и, сев на скамью, склонила щеку на руку.
— Ну, слава Богу! Насилу-то, —
сказала, вставая со скамьи,
мать Виринея. — Идти было к ней. Здорова ли-то приехала?
— Читай-ка,
мать Таифа, —
сказала игуменья, подавая казначее роспись. — Благо, все почти
матери здесь в сборе, читай, чтобы всем было ведомо, какое нашей святой обители сделано приношенье.
— Вам, матушка, завтра в баньку не сходить ли? Да редечкой велели бы растереть себя, —
сказала, обращаясь к игуменье, ключница
мать София.
— Ну, ступайте-ка, девицы, спать-ночевать, —
сказала Манефа, обращаясь к Фленушке и Марьюшке. — В келарню-то ужинать не ходите, снежно, студено. Ехали мы,
мать София, так лесом-то ничего, а на поляну как выехали, такая метель поднялась, что свету Божьего не стало видно. Теперь так и метет… Молви-ка, Фленушка, хоть Наталье, принесла бы вам из келарни поужинать, да яичек бы, что ли, сварили, аль яиченку сделали, молочка бы принесла. Ну, подите со Христом.
— Ну вот, матушка, ты одно слово с Филаретой
сказала, а
мать Лариса за Корягу горой.
— Ай, что ты, матушка! Да сохрани Господи и помилуй! Разве
мать Виринея не знает, что на это нет твоего благословенья? —
сказала София.
— Пишите, девицы, —
сказала Манефа, — в ряд после Патапа Максимыча семейства: «за здравие Никиты, Евдокии, Анисии с чадами», а на затыле пишите: «за упокой Герасима новопреставленного». Другое письмо читай,
мать Таифа.
—
Мать Таифа, —
сказала игуменья, вставая с места. — Тысячу двадцать рублев на ассигнации разочти как следует и, по чем придется, сиротам раздай сегодня же. И ты им на Масленицу сегодня же все раздай, матушка Виринея… Да голодных из обители не пускай, накорми сирот чем Бог послал. А я за трапезу не сяду. Неможется что-то с дороги-то, — лечь бы мне, да боюсь: поддайся одной боли да ляг — другую наживешь; уж как-нибудь, бродя, перемогусь. Прощайте,
матери, простите, братия и сестры.
Дочка еще была у Гаврилы Маркелыча — детище моленое, прошеное и страстно, до безумия любимое
матерью. И отец до Маши ласков бывал, редко когда пожурит ее. Да правду
сказать, и журить-то ее было не за что. Девочка росла умненькая, добрая, послушная, а из себя такая красавица, каких на свете мало родится. Заневестилась Марья Гавриловна, семнадцатый годок ей пошел, стал Гаврила Маркелыч про женихов думать-гадать.
— Что ж ты
сказал, Маркелыч? Как решил? — спросила взволнованная
мать.
Куда деваться двадцатипятилетней вдове, где приклонить утомленную бедами и горькими напастями голову? Нет на свете близкого человека, одна как перст, одна голова в поле, не с кем поговорить, не с кем посоветоваться. На другой день похорон писала к брату и
матери Манефе, уведомляя о перемене судьбы, с ней толковала молодая вдова, как и где лучше жить — к брату ехать не хотелось Марье Гавриловне, а одной жить не приходится.
Сказала Манефа...
— Да так-то оно так, — продолжала
мать Манефа, — все ж, однако, гребтится ему — не оскорбились ли?.. Так уж он вас уважает, сударыня, так почитает, что и
сказать невозможно… Фленушка, поди-ка, голубка, принеси коробок, что Марье Гавриловне послан.
— Да как вам
сказать, сударыня? — ответила Манефа. — Вы ее хорошо знаете, девка всегда была скрытная, а в голове дум было много. Каких, никому, бывало, не выскажет… Теперь пуще прежнего — теперь не сговоришь с ней… Живши в обители, все-таки под смиреньем была, а как отец с
матерью потачку дали, власти над собой знать не хочет… Вся в родимого батюшку — гордостная, нравная, своебычная — все бы ей над каким ни на есть человеком покуражиться…
На другой день по возвращении Манефы из Осиповки нарядчик Патапа Максимыча, старик Пантелей, приехал в обитель с двумя возами усердных приношений. Сдавая припасы
матери Таифе, Пантелей
сказал ей, что у них в Осиповке творится что-то неладное.
— Только смотри,
мать Таифа, —
сказал наперед Пантелей, — опричь матушки Манефы словечка никому не моги проронить, потому, коли молва разнесется, — беда… Ты мне наперед перед образом побожись.
Воротился Пантелей,
сказал, что в обители молебствуют преподобной Фотинии Самаряныне и что матушка Манефа стала больно плоха — лежит в огневице, день ото дня ей хуже, и
матери не чают ей в живых остаться. С негодованием узнала Аксинья Захаровна, что Марья Гавриловна послала за лекарем.
— Алексеюшка, — молвил он, — послушай, родной, что
скажу я тебе. Не посетуй на меня, старика, не прогневайся; кажись, будто творится с тобой что-то неладное. Всего шесть недель ты у нас живешь, а ведь из тебя другой парень стал… Побывай у своих в Поромове,
мать родная не признает тебя… Жалости подобно, как ты извелся… Хворь, что ль, какая тебя одолела?
— Худых дел у меня не затеяно, — отвечал Алексей, — а тайных дум, тайных страхов довольно… Что тебе поведаю, — продолжал он, становясь перед Пантелеем, — никто доселе не знает. Не говаривал я про свои тайные страхи ни попу на духу, ни отцу с
матерью, ни другу, ни брату, ни родной сестре… Тебе все
скажу… Как на ладонке раскрою… Разговори ты меня, Пантелей Прохорыч, научи меня, пособи горю великому. Ты много на свете живешь, много видал, еще больше того от людей слыхал… Исцели мою скорбь душевную.
— Ишь, грозная какая у вас мать-та… — шутливо молвил он дочерям. — Ну, прости, Христа ради, Захаровна, недоглядел… Право слово, недоглядел, —
сказал он жене.
— На празднике-то навести же, —
сказал он. — Отцу с
матерью кланяйся да молви — приезжали бы к нам попраздновать, познакомились бы мы с Трифоном Михайлычем, потолковали. Умных людей беседу люблю… Хотел завтра, ради великого дня, объявить тебе кое-что, да, видно, уж после…
— Слушай-ка, что я
скажу тебе, — положив руку на плечо Алексея и зорко глядя ему в глаза, молвил Патап Максимыч. — Человек ты молодой, будут у тебя другой отец, другая
мать… Их-то станешь ли любить?.. Об них-то станешь ли так же промышлять, будешь ли покоить их и почитать по закону Божьему?..
— Да что это?..
Мать Пресвятая Богородица!.. Угодники преподобные!.. — засуетилась Аксинья Захаровна, чуя недоброе в смутных речах дочери. — Параша, Евпраксеюшка, — ступайте в боковушу, укладывайте тот чемодан… Да ступайте же, Христа ради!.. Увальни!.. Что ты, Настенька?.. Что это?.. Ах ты, Господи, батюшка!.. Про что знает Фленушка?..
Скажи матери-то, девонька!.. Материна любовь все покроет… Ох, да
скажи же, Настенька… Говори, голубка, говори, не мучь ты меня!.. — со слезами молила Аксинья Захаровна.
— А тебе,
мать Назарета, послушание, —
сказала Манефа, обращаясь к одной из степенных стариц, — пригляди за белицами. Пусть их маленько сегодня разгуляются, на всполье сходят…
— Бог спасет за ласковое слово,
матери, — поднимаясь со скамейки,
сказала игуменья. — Простите, ради Христа, а я уж к себе пойду.
— Это наша
мать казначея, —
сказал Дементий. — Ругаться, поди, на конный двор идет!.. Ух, бедовая старица!.. Всяка порошинка у ней на перечете. Одно слово, бедовая!..
— Ну, слава Богу!.. На утешительном слове благодарю покорно, батюшка, —
сказала мать Назарета. — Как имечко-то ваше святое?
— Впервой хворала я смертным недугом, —
сказала Манефа, — и все время была без ума, без памяти. Ну как к смерти-то разболеюсь, да тоже не в себе буду… не распоряжусь, как надо?.. Поэтому и хочется мне загодя устроить тебя, Фленушка, чтоб после моей смерти никто тебя не обидел… В мое добро
матери могут вступиться, ведь по уставу именье инокини в обитель идет… А что, Фленушка, не надеть ли тебе, голубушка моя, манатью с черной рясой?..
Надо покинуть дом, где его, бедняка-горюна, приютили, где осыпали его благодеяньями, где узнал он радости любви, которую оценить не сумел… Куда деваться?.. Как
сказать отцу с
матерью, почему оставляет он Патапа Максимыча?.. Опять же легко молвить — «сыщи другое место»… А как сыщешь его?..
— Да, —
сказала Манефа, величаво поднимая голову и пылким взором оглядывая предстоявших. — По всему видно, что близится скончание веков. А мы во грехах, как в тине зловонной, валяемся, заслепили очи, не видим, как пророчества сбываются… Дай-ка сюда Пролог,
мать Таифа… Ищи ноемврия шестнадцатое.
— Не знаешь ты, Василий Борисыч, здешних обстоятельств, потому так и говоришь, —
сказала Манефа. — В иное время порасскажу, а теперь время идти на спокой… Ишь как стемнело, ровно осенью… Прощайте,
матери!.. Прощайте, девицы!