Неточные совпадения
— То-то. На, прими, —
сказал он, подавая жене закрытый бурак, но, увидя входившую канонницу, отдал ей, примолвив: — Ей лучше принять, она свят
человек. Возьми-ка, Евпраксеюшка, воду богоявленскую.
— Уж что ни
скажешь ты, Максимыч, —
сказала Аксинья Захаровна. — Про родных дочерей неподобные слова говоришь! Бога-то побоялся бы да
людей постыдился бы.
— В работники хочешь? —
сказал он Алексею. — Что же? Милости просим. Про тебя слава идет добрая, да и сам я знаю работу твою: знаю, что руки у тебя золото… Да что ж это, парень? Неужели у вас до того дошло, что отец тебя в чужи
люди посылает? Ведь ты говоришь, отец прислал. Не своей волей ты рядиться пришел?
— Да уж это как вашей милости будет угодно, —
сказал Алексей. — По вашей добродетели бедного
человека вы не обидите, а я рад стараться, сколько силы хватит.
— Какой же грех, —
сказала мать Манефа, — лишь бы было заповеданное. И у нас порой на мирских
людей мясное стряпают, белицам тоже ину пору. Спроси дочерей, садились ли они у меня на обед без курочки аль без говядины во дни положеные.
— Бог тебе судья, Флена Васильевна, —
сказал Алексей. — За что же ты надо мной насмеялась?.. Ведь этак
человека недолго уморить!
— Ты послушай, молодец, —
сказала Фленушка, всходя с ним по лестнице в верхнее жилье дома. — Так у добрых
людей разве водится?
Просто
сказать — отято́й
человек.
— Мое, брат, место завсегда при мне, — отвечал Микешка. — Аль не знаешь, какой я здесь
человек? Хозяйский шурин, Аксинье Захаровне брат родной. Ты не смотри, что я в отрепье хожу… — свысока заговорил Микешка и вдруг, понизив голос и кланяясь,
сказал: — Дай, Алексей Трифоныч, двугривенничек!
— Знаю про то, Захаровна, и вижу, — продолжал Патап Максимыч, — я говорю для того, что ты баба. Стары
люди не с ветру
сказали: «Баба что мешок: что в него положишь, то и несет». И потому, что ты есть баба, значит, разумом не дошла, то, как меня не станет, могут тебя
люди разбить. Мало ль есть в миру завистников? Впутаются не в свое дело и все вверх дном подымут.
— Слушай, тятя, что я
скажу, — быстро подняв голову, молвила Груня с такой твердостью, что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и не узнал богоданной дочки своей. Новый
человек перед ним говорил. — Давно я о том думала, — продолжала Груня, — еще махонькою была, и тогда уж думала: как ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим только и могу я Богу воздать… Как думаешь ты, тятя?.. А?..
— Бог простит, Бог благословит, —
сказала, кланяясь в пояс, Манефа, потом поликовалась [У старообрядцев монахи и монахини, иногда даже христосуясь на Пасхе, не целуются ни между собой, ни с посторонними. Монахи с мужчинами, монахини с женщинами только «ликуются», то есть щеками прикладываются к щекам другого. Монахам также строго запрещено «ликоваться» с мальчиками и с молодыми
людьми, у которых еще ус не пробился.] с Аграфеной Петровной и низко поклонилась Ивану Григорьичу.
— Не пьет теперь, —
сказал Патап Максимыч. — Не дают, а пропивать-то нечего… Знаешь что, Аксинья, он тебе все же брат, не одеть ли его как следует да не позвать ли сюда? Пусть его с нами попразднует. Моя одежа ему как раз по плечу. Синяки-то на роже прошли,
человеком смотрит. Как думаешь?
— И я не признал бы тебя, Патап Максимыч, коли б не в дому у тебя встретился, —
сказал незнакомый гость. — Постарели мы, брат, оба с тобой, ишь и тебя сединой, что инеем, подернуло… Здравствуйте, матушка Аксинья Захаровна!.. Не узнали?.. Да и я бы не узнал… Как последний раз виделись, цвела ты, как маков цвет, а теперь, гляди-ка, какая стала!.. Да… Время идет да идет, а годы
человека не красят… Не узнаете?..
— Постой, погоди… Все странства по ряду вам расскажу, — молвил Стуколов, выходя из раздумья и подняв голову. —
Люди свои, земляки, старые други-приятели. Вам можно
сказать.
— Зачем же нас в неведенье держишь? —
сказал Патап Максимыч. — Здесь свои
люди, стары твои друзья, кондовые приятели, а кого не знаешь — то чада и домочадцы их.
— Невдомек мне, глупой, ваши умные речи, —
сказала Аксинья Захаровна. — Мы
люди простые, темные, захолустные, простите нас, Христа ради!
— Так-с, — ответил Данило Тихоныч. — Истину изволите говорить, сударыня Аксинья Захаровна… Ну, а уж насчет хоша бы, примером будучи
сказать, этого табачного зелья, и деткам не возбраняет, и сам в чужих
людях не брезгует… На этом уж извините…
Из семейных о провинности Матрены Максимовны никто не узнал, кроме матери. Отцу Платонида побоялась
сказать — крутой
человек, насмерть забил бы родную дочь, а сам бы пошел шагать за бугры уральские, за великие реки сибирские… Да и самой матери Платониде досталось бы, пожалуй, на калачи.
Передернуло Патапа Максимыча. Попрек Снежкова задел его за живое. Сверкнули глаза, повернулось было на языке
сказать: «Не отдам на срам детище, не потерплю, чтобы голили ее перед чужими
людьми…» Но сдержался и молвил с досадой...
— Где именно те места, покаместь не
скажу, — отвечал Стуколов. — Возьмешься за дело как следует, вместе поедем, либо верного
человека пошли со мной.
— То-то и есть! —
сказал Стуколов. — Без умелых
людей как за такое дело приниматься? Сказано: «Божьей волей свет стоит,
человек живет уменьем». Досужество да уменье всего дороже… Вот ты и охоч золото добывать, да не горазд — ну и купи досужество умелых
людей.
Петряйка вскочил, обулся и, подойдя к глиняному рукомойнику, сплеснул лицо. Нельзя
сказать, чтоб он умылся, он размазал только копоть, обильно насевшую на лицах, шеях и руках обитателей зимницы… Лесники
люди непривередливые: из грязи да из копоти зиму-зименскую не выходят…
Смолкли ребята, враждебно поглядывая друг на друга, но ослушаться старшого и подумать не смели… Стоит ему слово
сказать, артель встанет как один
человек и такую вспорку задаст ослушнику, что в другой раз не захочет дурить…
— Да, волки теперь гуляют — ихня пора, — молвил дядя Онуфрий, — Господь им эту пору указал… Не одним
людям, а всякой твари
сказал он: «Раститеся и множитесь». Да… ихня пора… — И потом, немного помолчав, прибавил: — Значит, вы не в коренном лесу заночевали, а где-нибудь на рамени. Серый в теперешнюю пору в лесах не держится, больше в поле норовит, теперь ему в лесу голодно. Беспременно на рамени ночевали, недалече от селенья. К нам-то с какой стороны подъехали?
— То-то и есть, что деялось, —
сказал дядя Онуфрий. — Мы видели, что на небе перед полночью было… Тут-то вот и премудрая, тайная сила Творца Небесного… И про ту силу великую не то что мы,
люди старые, подростки у нас знают… Петряйко! Что вечор на небе деялось? — спросил он племянника.
— Правдой, значит, обмолвился злочестивый язык еретика, врага Божия, —
сказал Стуколов. — Ину пору и это бывает. Сам бес, когда захочет
человека в сети уловить, праведное слово иной раз молвит. И корчится сам, и в три погибели от правды-то его гнет, а все-таки ее вымолвит. И трепещет, а сказывает. Таков уже проклятый их род!..
— У меня в городу дружок есть, барин, по всякой науке
человек дошлый, —
сказал он. — Сем-ка я съезжу к нему с этим песком да покучусь ему испробовать, можно ль из него золото сделать… Если выйдет из него заправское золото — ничего не пожалею, что есть добра, все в оборот пущу… А до той поры, гневись, не гневись, Яким Прохорыч, к вашему делу не приступлю, потому что оно покаместь для меня потемки… Да!
— На все горазд отец Михаил, — говорил он Дюкову, — а уж насчет бани, просто
сказать, первый
человек на свете.
— Ах, отче, отче, — покачивая головой,
сказал отцу Михаилу паломник. —
Люди говорят —
человек ты умный, на свете живешь довольно, а того не разумеешь, что на твоем товаре торговаться тебе не приходится. Ну, не возьму я твоих картинок, кому сбудешь?.. Не на базар везти!.. Бери да не хнычь… По рублику пристегну беззубому на орехи… Неси скорее.
— Мое дело во всей твоей мочи, Сергей Андреич, —
сказал Патап Максимыч. — Окроме тебя по этому делу на всей Волге другого
человека, пожалуй, и нет. Только уж, Христа ради, не яви в пронос тайное мое слово.
— Все, кто тебя ни заверял, — одна плутовская ватага, —
сказал наконец Колышкин, — все одной шайки. Знаю этих воров — нагляделся на них в Сибири. Ловки добрых
людей облапошивать: кого по миру пустят, а кого в поганое свое дело до той меры затянут, что пойдет после в казенных рудниках копать настоящее золото.
— Да, избаловался народ, избаловался, —
сказал он, покачивая головой. — Слабость да шатость по
людям пошла — отца обмануть во грех не поставят.
— Ну! Заговори с тобой, тотчас доберешься до антихриста, —
сказал Колышкин. — Каки последни времена?.. До нас
люди жили не ангелы, и после нас не черти будут. Правда с кривдой спокон века одним колесом по миру катятся.
— Злочинницы! — резко
сказала Манефа, ходя взад и вперед по келье. — Бога не боятся,
людей не стыдятся!.. На короткое время обители нельзя покинуть!.. Чем бы молодых учить, а они, гляди-ко!.. Как смирились?
—
Человек он хороший, — как-то
сказал отец. — Люб он тебе, Маша?
Да и то
сказать надо, не хочу от врага рода человеческого жену себе пояти, потому сказано: «Перва жена от Бога, втора от
людей, третья от беса».
Поехали на ярмарку и Масляниковы, и Залетовы. Свиделись. Макару Тихонычу и сам Залетов по нраву пришелся. «
Человек обстоятельный», —
сказал он сыну по уходе его. Хотя слово то было брошено мимоходом, но, зная отцовский нрав, Евграф так обрадовался, что хоть вприсядку.
Куда деваться двадцатипятилетней вдове, где приклонить утомленную бедами и горькими напастями голову? Нет на свете близкого
человека, одна как перст, одна голова в поле, не с кем поговорить, не с кем посоветоваться. На другой день похорон писала к брату и матери Манефе, уведомляя о перемене судьбы, с ней толковала молодая вдова, как и где лучше жить — к брату ехать не хотелось Марье Гавриловне, а одной жить не приходится.
Сказала Манефа...
— Да как вам
сказать, сударыня? — ответила Манефа. — Вы ее хорошо знаете, девка всегда была скрытная, а в голове дум было много. Каких, никому, бывало, не выскажет… Теперь пуще прежнего — теперь не сговоришь с ней… Живши в обители, все-таки под смиреньем была, а как отец с матерью потачку дали, власти над собой знать не хочет… Вся в родимого батюшку — гордостная, нравная, своебычная — все бы ей над каким ни на есть
человеком покуражиться…
— Нет, матушка, —
сказала Марья Гавриловна, отнимая платок от глаз, — нет… Мало разве родителей, что из расчетов аль в угоду богатому, сильному
человеку своих детей приводят на заклание?.. Счастье отнимают, в пагубу кидают их?
— Не бывает разве, что отец по своенравию на всю жизнь губит детей своих? — продолжала, как полотно побелевшая, Марья Гавриловна, стоя перед Манефой и опираясь рукою на стол. — Найдет, примером
сказать, девушка
человека по сердцу, хорошего, доброго, а родителю забредет в голову выдать ее за нужного ему
человека, и начнется тиранство… девка в воду, парень в петлю… А родитель руками разводит да говорит: «Судьба такая! Богу так угодно».
— Пускай до чего до худого дела не дойдет, —
сказал на то Пантелей, — потому девицы они у нас разумные, до пустяков себя не доведут… Да ведь
люди, матушка, кругом, народ же все непостоянный, зубоскал, только бы посудачить им да всякого пересудить… А к богатым завистливы. На глазах лебезят хозяину, а чуть за угол, и пошли его ругать да цыганить… Чего доброго, таких сплеток наплетут, таку славу распустят, что не приведи Господи. Сама знаешь, каковы нынешние
люди.
И про то
сказал, что
люди к тому делу есть у него на примете, да и сам, говорит, я того дела маленько мерекаю…
— Молчи, говорят тебе, — топнув ногой, не своим голосом крикнула Настя. — Бессовестный ты
человек!.. Думаешь, плакаться буду, убиваться?.. Не на такую напал!.. Нипочем сокрушаться не стану… Слышишь — нипочем… Только вот что
скажу я тебе, молодец… Коль заведется у тебя другая — разлучнице не жить… Да и тебе не корыстно будет… Помни мое слово!
— Так-то оно так, Пантелей Прохорыч, а все же гребтится мне, —
сказал на то Алексей. — Мало ль что может быть впереди: и Патап Максимыч смертный
человек, тоже пóд Богом ходит… Ну как не станет его, тогда что?.. Опять же, как погляжу я на него, нравом-то больно крутенек он.
— Худых дел у меня не затеяно, — отвечал Алексей, — а тайных дум, тайных страхов довольно… Что тебе поведаю, — продолжал он, становясь перед Пантелеем, — никто доселе не знает. Не говаривал я про свои тайные страхи ни попу на духу, ни отцу с матерью, ни другу, ни брату, ни родной сестре… Тебе все
скажу… Как на ладонке раскрою… Разговори ты меня, Пантелей Прохорыч, научи меня, пособи горю великому. Ты много на свете живешь, много видал, еще больше того от
людей слыхал… Исцели мою скорбь душевную.
— Мало ль промеж
людей ходит слухов! Сто лет живи, всех не переслушаешь, —
сказал Пантелей.
— Не твоего ума дело, — отрезал Патап Максимыч. — У меня про Якимку слова никто не моги
сказать… Помину чтоб про него не было… Ни дома меж себя, ни в
людях никто заикаться не смей…
— Нехорошие они
люди, Патап Максимыч, вот что, —
сказал Пантелей. — Алексеюшке молвил и тебе не потаюсь — не стать бы тебе с такими лодырями знаться… Право слово. Как перед Богом, так и перед твоей милостью…