Неточные совпадения
— А вот
как возьму лестовку да ради Христова праздника отстегаю тебя, — с притворным негодованьем
сказала Аксинья Захаровна, — так и будешь знать,
какая слава!.. Ишь что вздумала!.. Пусти их снег полоть за околицу!.. Да теперь, поди чай, парней-то туда что навалило: и своих, и из Шишинки, и из Назаровой!.. Долго ль до греха?.. Девки вы молодые, дочери отецкие: след ли вам по ночам хвосты мочить?
— Не учил отец смолоду, зятю не научить,
как в коломенску версту он вытянулся, —
сказал на то Патап Максимыч. — Мало я возился с ним? Ну, да что поминать про старое? Приглядывать только надо, опять бы чего в кабак со двора не стащил.
— А я что говорила тебе, то и теперь
скажу, — продолжала Фекла. —
Как бы вот не горе-то наше великое,
как бы не наше разоренье-то, он бы сватов к Параньке заслал. Давно про нее заговаривал. А теперь, знамо дело, бесприданница, побрезгует…
— Что надо, парень? Да ты шапку-то надевай, студено. Да пойдем-ка лучше в избу, там потеплей будет нам разговаривать. Скажи-ка, родной,
как отец-от у вас справляется? Слышал я про ваши беды; жалко мне вас… Шутка ли,
как злодеи-то вас обидели!..
—
Как же можно без родительской воли, Патап Максимыч? Этого никак нельзя, —
сказал Алексей.
— Да уж это
как вашей милости будет угодно, —
сказал Алексей. — По вашей добродетели бедного человека вы не обидите, а я рад стараться, сколько силы хватит.
Возвращаясь в Поромово, не о том думал Алексей,
как обрадует отца с матерью, принеся нежданные деньги и
сказав про обещанье Чапурина дать взаймы рублев триста на разживу, не о том мыслил, что завтра придется ему прощаться с домом родительским. Настя мерещилась. Одно он думал, одно передумывал, шагая крупными шагами по узенькой снежной дорожке: «Зародилась же на свете такая красота!»
— Думала я поговорить с ним насчет этого, да не знаю,
как приступиться, —
сказала Манефа. — Крутенек. Не знаешь,
как и подойти. Прямой медведь.
— Коряга! Михайло Коряга! —
сказала Манефа, с сомненьем покачивая головой. — И нашим сказывали, что в попы ставлен, да веры неймется. Больно до денег охоч. Стяжатель!
Как такого поставить?
— Да все из-за этого австрийского священства! —
сказала Фленушка. — Мы, видишь ты, задумали принимать, а Глафирины не приемлют, Игнатьевы тоже не приемлют. Ну и разорвались во всем: друг с дружкой не видятся, общения не имеют, клянут друг друга. Намедни Клеопатра от Жжениных к Глафириным пришла, да
как сцепится с кривой Измарагдой; бранились, бранились, да вповолочку! Такая теперь промеж обителей злоба, что смех и горе. Да ведь это одни только матери сварятся, мы-то потихоньку видаемся.
— Кого же?.. Кого?.. — допытывалась Фленушка. —
Скажи, кого? Право, легче будет… Ну, хоть зовут-то
как?
— Говорят тебе,
скажи,
как зовут?..
Как только имя его вымолвишь, так и облегчишься. Разом другая станешь.
Как же звать-то.
— Справится ли она, Максимыч? — молвила Аксинья Захаровна. — Мастерица-то мастерица, да прихварывает, силы у ней против прежнего вполовину нет.
Как в последний раз гостила у нас, повозится-повозится у печи, да и приляжет на лавочке.
Скажешь: «Полно, кумушка, не утруждайся», — не слушается. Насчет стряпни с ней сладить никак невозможно: только приехала, и за стряпню, и хоть самой неможется, стряпка к печи не смей подходить.
— Слышу, Максимыч, слышу, — покорно
сказала Аксинья Захаровна. — Делай,
как знаешь, воля твоя.
—
Какой же грех, —
сказала мать Манефа, — лишь бы было заповеданное. И у нас порой на мирских людей мясное стряпают, белицам тоже ину пору. Спроси дочерей, садились ли они у меня на обед без курочки аль без говядины во дни положеные.
— Да полно ж тебе, Максимыч, мучить ее понапрасну, —
сказала Аксинья Захаровна. — Ты вот послушай-ка, что я
скажу тебе, только не серчай, коли молвится слово не по тебе. Ты всему голова, твоя воля, делай
как разумеешь, а по моему глупому разуменью, деньги-то, что на столы изойдут, нищей бы братии раздать, ну хоть ради Настина здоровья да счастья. Доходна до Бога молитва нищего, Максимыч. Сам ты лучше меня знаешь.
— Зачала Лазаря! —
сказал, смеясь, Патап Максимыч. — Уж и Рассохиным нечего есть! Эко слово, спасенная душа, ты молвила!.. Да у них, я тебе
скажу, денег куча; лопатами, чай, гребут. Обитель-то ихняя первыми богачами строена. У вас в Комарове они и хоронились, и постригались, и
каких за то вкладов не надавали! Пошарь-ка у Досифеи в сундуках, много тысяч найдешь.
— Эту тошноту мы вылечим, — говорил Патап Максимыч, ласково приглаживая у дочери волосы. — Не плачь, радость
скажу. Не хотел говорить до поры до времени, да уж, так и быть,
скажу теперь. Жениха жди, Настасья Патаповна. Прикатит к матери на именины… Слышишь?.. Славный такой, молодой да здоровенный, а богач
какой!.. Из первых… Будешь в славе, в почете жить, во всяком удовольствии… Чего молчишь?.. Рада?..
Настя отерла слезы передником и отняла его от лица. Изумились отец с матерью, взглянув на нее. Точно не Настя, другая какая-то девушка стала перед ними. Гордо подняв голову, величаво подошла она к отцу и ровным, твердым, сдержанным голосом,
как бы отчеканивая каждое слово,
сказала...
—
Как не слыхать! — спокойно
сказала Манефа.
— Так помни же мое слово и всем игуменьям повести, — кипя гневом,
сказал Патап Максимыч, — если Настасья уходом уйдет в какой-нибудь скит, — и твоей обители и всем вашим скитам конец… Слово мое крепко… А ты, Настасья, — прибавил он, понизив голос, — дурь из головы выкинь… Слышишь?.. Ишь
какая невеста Христова проявилась!.. Чтоб я не слыхал таких речей…
— Да так, на всякий случай. Может быть, пригодится, — отвечала Фленушка. — Ну, к примеру
сказать, весточку
какую велишь передать, так я уж и знаю, куда нести.
— Ради милого и без венца нашей сестре не жаль себя потерять! —
сказала Фленушка. — Не тужи… Не удастся свадьба «честью», «уходом» ее справим… Будь спокоен, я за дело берусь, значит, будет верно… Вот подожди, придет лето: бежим и окрутим тебя с Настасьей… У нее положено, коль не за тебя, ни за кого нейти… И жених приедет во двор, да поворотит оглобли,
как несолоно хлебал… Не вешай головы, молодец, наше от нас не уйдет!
— Куда ж ему в зятья к мужику идти, —
сказал Матвей, — у него, братец ты мой, заводы
какие в Самаре, дома, я сам видел; был ведь я в тех местах в позапрошлом году. Пароходов своих четыре ли, пять ли. Не пойдет такой зять к тестю в дом. Своим хозяйством, поди, заживут. Что за находка ему с молодой женой, да еще с такой раскрасавицей, в наших лесах да в болотах жить!
— Да ты белены объелся али спьяну мелешь, сам не знаешь что? —
сказала Фленушка. — Да
как ты только подумать мог, что я тебя обманываю?.. Ах ты, бесстыжая твоя рожа!.. За него хлопочут, а от него вот благодарность
какая!.. Так ты думаешь, что и Настя облыжные речи говорила… А?..
— Только-то? —
сказала Фленушка и залилась громким хохотом. — Ну, этих пиров не бойся, молодец. Рукобитью на них не бывать! Пусть их теперь праздничают, — а лето придет, мы запразднуем: тогда на нашей улице праздник будет… Слушай: брагу для гостей не доварят, я тебя сведу с Настасьей.
Как от самой от нее услышишь те же речи, что я переносила, поверишь тогда?.. А?..
«А, купец премудрый, —
Говорит царевич, —
Скажи свою тайну,
Как на свет явился,
Как на свет явился,
Где теперь хранится
Камень тот драгой...
— Ах, Фленушка, Фленушка… и хотелось бы верить, да не верится, — отирая слезы,
сказала Настя. — Вон тятенька-то
как осерчал,
как я по твоему наученью свысока поговорила с ним. Не вышло ничего, осерчал только пуще…
— И сама не знаю,
как на ум взошло про черничество молвить, —
сказала Настя.
— Сначала речь про кельи поведи, не заметил бы, что мысли меняешь. Не то твоим словам веры не будет, — говорила Фленушка. —
Скажи: если, мол, ты меня в обитель не пустишь, я, мол, себя не пожалею: либо руки на себя наложу, либо
какого ни на есть парня возьму в полюбовники да «уходом» за него и уйду… Увидишь,
какой тихонький после твоих речей будет… Только ты скрепи себя, что б он ни делал. Неровно и ударит: не робей, смело говори да строго, свысока.
— Видела. И он тем же женихом беспокоится, —
сказала Фленушка. —
Как хочешь, Настенька, а вам надо беспременно повидаться, обо всем промеж себя переговорить. Да я сведу вас. Аксинья-то Захаровна велела мне в твою светелку перебраться.
—
Какая это воля девичья? — спросил, улыбаясь, Патап Максимыч. — Шестой десяток на свете доживаю, про такую волю не слыхивал. И при отцах наших и при дедах про девичью волю не было слышно. Что ж это за воля такая ноне проявилась? Скажи-ка!
— А вот
какая это воля, тятенька, — отвечала Настя. — Примером
сказать, хоть про жениха, что ты мне на базаре где-то сыскал, Снежков, что ли, он там прозывается. Не лежит у меня к нему сердце, и я за него не пойду. В том и есть воля девичья. Кого полюблю, за того и отдавай, а воли моей не ломай.
— Верю, тятя, — молвила Настя. — Только вот что
скажи ты мне: где ж у него был разум,
как он сватал меня? Не видавши ни разу, — ведь не знает же он, какова я из себя, пригожа али нет, — не слыхавши речей моих, — не знает, разумна я али дура какая-нибудь. Знает одно, что у богатого отца молодые дочери есть, ну и давай свататься. Сам, тятя, посуди, можно ли мне от такого мужа счастья ждать?
— А! Старики решили, значит! — улыбаясь,
сказала Настя. — Пускай, дескать, детки живут,
как себе знают… А скажи-ка мне, тятя,
как у вас речь про свадьбу зашла? Ты зачал али Снежков?
— Что ты, Настасья? — смутясь от слов дочери и понизив голос,
сказал Патап Максимыч. — В уме ли?.. Да
как у тебя язык повернулся такое слово
сказать?
Патап Максимыч ушел в свою заднюю, прилег уснуть, но сон не брал его. Настины слова из ума не выходили: «Девка с норовом, — думал он. — С виду тихоней смотрит, а гляди-ка
какая!.. «Уходом!..» Нет, ни окриком, ни плетью такую не проймешь… Хуже начудит… Лаской надо, делать нечего… «Уходом!..» Эко слово
сказала!..»
Сказав жене,
какое слово молвила ему Настя, Патап Максимыч строго-настрого наказал ей глядеть за дочерью в оба, чтоб девка в самом деле, забрав дурь в голову, бед не натворила.
— Стану глядеть, Максимыч, — отвечала Аксинья. —
Как не смотреть за молодыми девицами! Только, по моему глупому разуму, напрасно ты про Настю думаешь, чтоб она такое дело сделала… Скор ты больно на речи-то, Максимыч!.. Давеча девку насмерть напугал. А с испугу мало ль
какое слово иной раз сорвется. По глупости, спросту
сказала.
— Говорил, что в таких делах говорится, — отвечала Фленушка. — Что ему без тебя весь свет постыл, что иссушила ты его, что с горя да тоски деваться не знает куда и что очень боится он самарского жениха.
Как я ни уверяла, что опричь его ни за кого не пойдешь, — не верит. Тебе бы самой
сказать ему.
— Ты все шутки шутишь, Фленушка, а мне не до них, — тяжело вздыхая,
сказала Настя. —
Как подумаю, что будет впереди, сердце так и замрет… Научила ты меня,
как с тятенькой говорить… Ну, смиловался, год не хочет про свадьбу поминать… А через год-от что будет?
— Так Патапу Максимычу слово стоит
сказать ему — «Убери, мол, подальше Алешку Лохматого», —
как раз забреет, —
сказала Фленушка.
— Ну, Алексеюшка, — молвил Патап Максимыч, — молодец ты, паря. И в глаза и за глаза
скажу, такого,
как ты, днем с огнем поискать. Глядь-ка, мы с тобой целую партию в одно утро обладили. Мастер, брат, неча
сказать.
— Не токарево это дело, голубушка, —
сказал Патап Максимыч. — Из наших работников вряд ли такой выищется… Рад бы пособить, да не знаю
как. Не знаешь ли ты, Алексей? Не сумеет ли кто из наших пяльцы ей починить?
— Проведи его туда. Сходи, Алексеюшка, уладь дело, —
сказал Патап Максимыч, — а то и впрямь игуменья-то ее на поклоны поставит.
Как закатит она тебе, Фленушка, сотни три лестовок земными поклонами пройти, спину-то, чай, после не вдруг разогнешь… Ступай, веди его… Ты там чини себе, Алексеюшка, остальное я один разберу… А к отцу-то сегодня сходи же. Что до воскресенья откладывать!
— Что ты, окстись! — возразила Никитишна. — Ведь у лося-то, чай, и копыто разделенное, и жвачку он отрыгает. Макария преподобного «житие» читал ли? Дал бы разве Божий угодник лося народу ясти, когда бы святыми отцами не было того заповедано… Да что же про своих-то ничего не
скажешь? А я, дура, не спрошу. Ну,
как кумушка поживает, Аксинья Захаровна?
— Так… Так будет, —
сказала Никитишна. — Другой год я в Ключове-то жила,
как Аксиньюшка ее родила. А прошлым летом двадцать лет сполнилось,
как я домом хозяйствую… Да… Сама я тоже подумывала, куманек, что пора бы ее к месту. Не хлеб-соль родительскую ей отрабатывать, а в девках засиживаться ой-ой нескладное дело. Есть ли женишок-от на примете, а то не поискать ли?
— Ладно, хорошо, —
сказала Никитишна. — А я все насчет крестницы-то.
Как же это, куманек, что-то невдомек мне: давеча
сказал ты, что в монастырь она собираться вздумала, а теперь говоришь про смотрины. Уж не силой ли ты ее выдаешь, не супротив ли ее воли?
— Так и
сказала. «Уходом», говорит, уйду, — продолжал Патап Максимыч. — Да посмотрела бы ты на нее в ту пору, кумушка. Диву дался, сначала не знал,
как и говорить с ней. Гордая передо мной такая стоит, голову кверху, слез и в заводе нет, говорит
как режет, а глаза
как уголья, так и горят.
—
Какое у тебя приданое? — смеясь,
сказал солдатке Никифор. — Ну так и быть, подавай росписи: липовы два котла, да и те сгорели дотла, сережки двойчаты из ушей лесной матки, два полотенца из березова поленца, да одеяло стегано алого цвету, а ляжешь спать, так его и нету, сундук с бельем да невеста с бельмом. Нет, таких мне не надо — проваливай!