Неточные совпадения
Ложки, плошки, чашки, блюда заволжанин точит да красит; гребни, донца, веретена
и другой щепной товар работа́ет, ведра, ушаты, кадки, лопаты, коро́бья, весла, лейки, ковши —
все, что из лесу можно добыть, рук его не минует.
Волга — рукой подать. Что мужик в неделю наработает, тотчас на пристань везет, а поленился — на соседний базар. Больших барышей ему не нажить;
и за Волгой не всяк в «тысячники» вылезет, зато, как ни плоха работа, как работников в семье ни мало, заволжанин век свой сыт, одет, обут,
и податные за ним не стоят. Чего ж еще?..
И за то слава те, Господи!.. Не
всем же в золоте ходить, в руках серебро носить, хоть
и каждому русскому человеку такую судьбу няньки да мамки напевают, когда еще он в колыбели лежит.
Там короткой речью сказал рядовичам, в чем дело, да, рассказавши, снял шапку, посмотрел на
все четыре стороны
и молвил: «Порадейте, господа купцы, выручите!» Получаса не прошло, семь тысяч в шапку ему накидали.
Стары старухи
и пожилые бабы домовничали; с молитвой клали они мелом кресты над дверьми
и над окнами ради отогнания нечистого
и такую думу держали: «Батюшка Микола милостливый, как бы к утрею-то оттеплело, да туман бы пал на святую Ердань, хлебушка бы тогда вдоволь нам уродилось!» Мужики вкруг лошадей возились: известно, кто в крещенский сочельник у коня копыта почистит: у того конь
весь год не будет хромать
и не случится с ним иной болести.
Притаив дыханье, глаз не спускали они с чашки, наполненной водою
и поставленной у божницы: как наступит Христово крещенье, сама собой вода колыхнется
и небо растворится; глянь в раскрытое на един миг небо
и помолись Богу: чего у него ни попросишь,
все даст.
— Да ведь мы не одни!
Все девицы за околицей…
И мы бы пошли, — заметила старшая, Настасья.
— У нас, в Комарове, иные обители австрийских готовы принять, — вмешалась в разговор Настя. — Глафирины только сумневаются, да еще Игнатьевы, Анфисины, Трифинины, а другие обители
все готовы принять,
и Оленевские,
и в Улангере, а
и в Чернухе — везде, везде по скитам.
— Из Москвы, из Хвалыни, из Казани пишут про епископа, что как есть совсем правильный, — молвил Патап Максимыч. —
Все мои покупатели ему последуют. Не ссориться с ними из-за таких пустяков… Как они, так
и мы. А что есть у иных сумнение, так это правда, точно есть.
И в Городце не хотят Матвея в часовню пускать, зазорен, дескать, за деньги что хочешь сделает. Про епископа Софрония тоже толкуют… Кто их разберет?.. Ну их к Богу — чайку бы поскорей.
— Полно, батько, постыдись, — вступилась Аксинья Захаровна. — Про Фленушку ничего худого не слышно. Да
и стала бы разве матушка Манефа с недоброй славой ее в такой любви, в таком приближенье держать? Мало ль чего не мелют пустые языки!
Всех речей не переслушаешь; а тебе, старому человеку, девицу обижать грех: у самого дочери растут.
— Пустого не мели, — отрезал Патап Максимыч. — Мало пути в Никифоре, а пожалуй,
и вовсе нет, да
все же тебе брат. Своя кровь — из роду не выкинешь.
По нашим местам, думаю я, Никифору в жизнь не справиться, славы много; одно то, что «волком» был;
все знают его вдоль
и поперек, ни от кого веры нет ему на полушку.
Хоть
и пьяница Никифор, хоть
и вором приличился, хоть «волком» по деревням водили его,
все же он тебе брат.
Все хорошей рукой облажу;
и толковать про то больше не станем…
—
И повременю, — молвил Патап Максимыч. — В нынешнем мясоеде свадьбы сыграть не успеть, а с весны во
все лето, до осенней Казанской, Снежковым некогда да
и мне недосуг. Раньше Михайлова дня свадьбы сыграть нельзя, а это чуть не через год.
Когда собрались богомольцы
и канонница, замолитвовав, стали с хозяйскими дочерьми править по «Минее» утреню, Аксинья Захаровна торопливо вышла из моленной
и в сенях, подозвав дюжего работника, старика Пантелея, что смотрел за двором
и за
всеми живущими по найму, тревожно спросила его...
— Не беспокойся, матушка Аксинья Захаровна, — отвечал Пантелей. —
Все сделано, как следует, — не впервые. Слава те, Господи, пятнадцать лет живу у вашей милости, порядки знаю. Да
и бояться теперь, матушка, нечего. Кто посмеет тревожить хозяина, коли сам губернатор знает его?
Тебе
и то с меня немало идет уговорного; со
всего прихода столько тебе не набрать».
Роста чуть не с косую сажень, стоит, бывало, средь мужиков на базаре,
всех выше головой; здоровый, белолицый, румянец во
всю щеку так
и горит, а кудрявые темно-русые волосы так
и вьются.
— Не пойду, — отрывисто, с сердцем молвил Трифон
и нахмурился. —
И не говори ты мне, старуха, про этого мироеда, — прибавил он, возвысив голос, — не вороти ты душу мою… От него, от паскудного,
весь мир сохнет. Знаться с писарями мне не рука.
— Я, батюшка,
всей душой рад послужить, за твою родительскую хлеб-соль заработать, сколько силы да уменья хватит,
и дома радехонек
и на стороне — где прикажешь, — сказал красавец Алексей.
Бросила горшки свои Фекла; села на лавку
и, ухватясь руками за колена,
вся вытянулась вперед, зорко глядя на сыновей.
И вдруг стала такая бледная, что краше во гроб кладут. Чужим теплом Трифоновы дети не грелись, чужого куска не едали, родительского дома отродясь не покидали.
И никогда у отца с матерью на мысли того не бывало, чтобы когда-нибудь их сыновьям довелось на чужой стороне хлеб добывать. Горько бедной Фекле. Глядела, глядела старуха на своих соколиков
и заревела в источный голос.
И Фекла покорно пошла в заднюю, где была у них небольшая моленна. Взявши в руку лестовку, стала за налой. Читая канон Богородице, хотелось ей забыть новое, самое тяжкое изо
всех постигших ее, горе.
Спать улеглись, а Фекла
все еще клала в моленной земные поклоны. Кончив молитву, вошла она в избу
и стала на колени у лавки, где, разметавшись, крепким сном спал любимец ее, Саввушка. Бережно взяла она в руки сыновнюю голову, припала к ней
и долго, чуть слышно, рыдала.
Помолившись со
всею семьей Богу, простившись с отцом, с матерью, с братом
и сестрами, пошел он рядиться.
Все работники, что были по околотку, нанялись уж к нему; кроме того, много работы роздано было по домам,
и задатки розданы хорошие.
Выйдя за ворота, перекрестился он на
все стороны
и, поникнув головой, пошел по узенькой дорожке, проложенной меж сугробов.
— Богу надо молиться, дружок, да рук не покладывать,
и Господь
все сызнова пошлет, — сказал Патап Максимыч. — Ты ведь, слыхал я, грамотей, книгочей.
— А чел ли ты книгу про Иева многострадального, про того, что на гноищи лежал? Побогаче твоего отца был, да
всего лишился.
И на Бога не возроптал. Не возроптал, — прибавил Патап Максимыч, возвыся голос.
— Это ты хорошо говоришь, дружок, по-Божьему, — ласково взяв Алексея за плечо, сказал Патап Максимыч. — Господь пошлет; поминай чаще Иева на гноищи. Да…
все имел,
всего лишился, а на Бога не возроптал; за то
и подал ему Бог больше прежнего. Так
и ваше дело — на Бога не ропщите, рук не жалейте да с Богом работайте, Господь не оставит вас — пошлет больше прежнего.
Самый первый токарь, которым
весь околоток не нахвалится, пришел наниматься незваный, непрошеный!.. Не раз подумывал Чапурин спосылать в Поромово к старику Лохматому — не отпустит ли он, при бедовых делах, старшего сына в работу, да
все отдумывал… «Ну, а как не пустит, да еще после насмеется, ведь он, говорят, мужик крутой
и заносливый…» Привыкнув жить в славе
и почете, боялся Патап Максимыч посмеху от какого ни на есть мужика.
В обители дурой считали ее, но любили за то, что сильная была работница
и, куда ни пошли, что ей ни вели,
все живой рукой обделает безо всякого ворчанья.
Матушка Клеопатра, из Жжениной обители, пришла к Глафириным
и стала про австрийское священство толковать, оно-де правильно, надо-де
всем принять его, чтоб с Москвой не разорваться, потому-де, что с Рогожского пишут, по Москве-де
все епископа приняли.
По-моему,
и нам бы надо принять, потому что в Москве,
и в Казани, на Низу
и во
всех городах приняли.
— Он
всему последует, чему самарские, — заметила Евпраксия. — А в Самаре епископа, сказывают, приняли. Аксинья Захаровна сумлевалась спервоначала, а теперь, кажется,
и она готова принять, потому что сам велел. Я вот уж другу неделю поминаю на службе
и епископа
и отца Михаила; сама Аксинья Захаровна сказала, чтоб поминать.
Только матушка Манефа с той поры, как вы уехали,
все грозит разогнать наши беседы
и келарню по вечерам запирать, чтобы не смели, говорит, собираться девицы из чужих обителей.
Ну, при ней, известно дело,
все чинно да пристойно: стихиры запоем,
и ни едина девица не улыбнется, а только за дверь матушка, дым коромыслом.
— Да
все из-за этого австрийского священства! — сказала Фленушка. — Мы, видишь ты, задумали принимать, а Глафирины не приемлют, Игнатьевы тоже не приемлют. Ну
и разорвались во
всем: друг с дружкой не видятся, общения не имеют, клянут друг друга. Намедни Клеопатра от Жжениных к Глафириным пришла, да как сцепится с кривой Измарагдой; бранились, бранились, да вповолочку! Такая теперь промеж обителей злоба, что смех
и горе. Да ведь это одни только матери сварятся, мы-то потихоньку видаемся.
Все крестьяне по Заволжью были оброчные, пользовались
всей землей сполна
и управлялись излюбленными миром старостами.
Вся промышленность в их руках,
все рядовые крестьяне зависят от них
и никак из воли их выйти не могут.
Поутру на другой день
вся семья за ведерным самоваром сидела. Толковал Патап Максимыч с хозяйкой о том, как
и чем гостей потчевать.
— Оно точно, братец, в прежнее время Рассохиных обитель была богатая, это правда
и по
всему христианству известно, — сказала Манефа.
Высокая, белая [Белою называется баня с дымовою трубой, а не курная, которую зовут обыкновенно черною.], светлая, просторная, она
и снаружи смотрела дворянскою, а внутри
все было чисто
и хорошо прибрано.
Провозился он с этим делом долго;
все токари по своим местам разошлись,
и токарни были на запоре.
По приказу Патапа Максимыча зачали у него брагу варить
и сыченые квасы из разных солодов ставить. Вари большие: ведер по́ сороку. Слух, что Чапурин на Аксинью-полухлебницу работному народу задумал столы рядить, тотчас разнесся по окольным деревням.
Все деревенские, особенно бабы, не мало раздумывали, не мало языком работали, стараясь разгадать, каких ради причин Патап Максимыч не в урочное время хочет народ кормить.
Но
все это нескладно-неладно придуманное тут же ежовским миром
и осмеивалось.
Тут по
всем дворам бабам ровно повестку дали;
все к колодцу с ведрами сбежались
и зачали с Акулиной про чапуринскую свадьбу растабарывать.
И пошел говор про смотрины по
всем деревням.
— Куда, чай, в дом! — отозвался Чалый. — Пойдет такой богач к мужику в зятьях жить! Наш хозяин, хоть
и тысячник, да
все же крестьянин. А жених-то мало того, что из старого купецкого рода, почетный гражданин. У отца у его, слышь, медалей на шее-то что навешано, в городских головах сидел, в Питер ездил, у царя во дворце бывал. Наш-от хоть
и спесив, да Снежковым на версту не будет.
— Сорвалось! — сквозь зубы молвил Алексей
и бросил испорченную чашку в сторону. Никогда с ним такого греха не бывало, даже
и тогда не бывало, как, подростком будучи, токарному делу учился. Стыдно стало ему перед токарями. По
всему околотку первым мастером считается, а тут, гляди-ка, дело какое.