Неточные совпадения
— Коли
пошли, так туда им и дорога, — ответила
мать. — А вам
с деревенскими девками себя на ряду считать не доводится.
Помолившись со всею семьей Богу, простившись
с отцом,
с матерью,
с братом и сестрами,
пошел он рядиться.
— Знамо, не сама
пойдешь, — спокойно отвечал Патап Максимыч. — Отец
с матерью вживе — выдадут. Не век же тебе в девках сидеть… Вам
с Паранькой не хлеб-соль родительскую отрабатывать, — засиживаться нечего. Эка, подумаешь, девичье-то дело какое, — прибавил он, обращаясь к жене и к
матери Манефе, — у самой только и на уме, как бы замуж, а на речах: «не хочу» да «не
пойду».
Обычай «крутить свадьбу уходом» исстари за Волгой ведется, а держится больше оттого, что в тамошнем крестьянском быту каждая девка, живучи у родителей, несет долю нерадостную. Девкой в семье дорожат как даровою работницей и замуж «честью» ее отдают неохотно. Надо, говорят, девке родительскую хлеб-соль отработать; заработаешь —
иди куда хочешь. А срок дочерних заработков длинен: до тридцати лет и больше она повинна у отца
с матерью в работницах жить.
— Где ее сыщешь? — печально молвил Иван Григорьич. — Не жену надо мне,
мать детям нужна. Ни богатства, ни красоты мне не надо, деток бы только любила, заместо бы родной
матери была до них. А такую и днем
с огнем не найдешь. Немало я думал, немало на вдов да на девок умом своим вскидывал. Ни единая не подходит… Ах, сироты вы мои, сиротки горькие!.. Лучше уж вам за
матерью следом в сыру землю
пойти.
— Сама сиротой я была. Недолго была по твоей любви да по милости, а все же помню, каково мне было тогда, какова есть сиротская доля. Бог тебя мне
послал да мамыньку, оттого и не спознала я горя сиротского. А помню, каково было бродить по городу… Ничем не заплатить мне за твою любовь, тятя; одно только вот перед Богом тебе говорю: люблю тебя и мамыньку, как родных отца
с матерью.
«Вот, думает, сижу я здесь разряженная, разукрашенная напоказ жениху постылому, сижу
с отцом,
с матерью,
с гостями почетными, за богатым угощеньем: вкруг меня гости беседу ведут согласную,
идут у них разговоры веселые…
Поклонилась
мать Манефа паломнику и скорей, едва слышной поступью,
пошла из горницы, а поравнявшись
с Фленушкой, сказала ей шепотом...
Сделалась она начетчицей, изощрилась в словопрениях — и
пошла про нее
слава по всем скитам керженским, чернораменским. Заговорили о великой ревнительнице древлего благочестия, о крепком адаманте старой веры. Узнали про Манефу в Москве, в Казани, на Иргизе и по всему старообрядчеству. Сам поп Иван Матвеич
с Рогожского стал присылать ей грамотки, сама
мать Пульхерия, московская игуменья, поклоны да подарочки
с богомольцами ей
посылала.
«Эка здоровенный игумен-то какой, ровно из
матерого дуба вытесан… — думал, глядя на него, Патап Максимыч. — Ему бы не лестовку в руку, а пудовый молот… Чудное дело, как это он
с разбойниками-то не справился… Да этакому старцу хоть на пару медведей в одиночку
идти… Лапища-то какая!.. А молодец Богу молиться!.. Как это все у него стройно да чинно выходит…»
Темная история Веры Иевлевны не повредила Манефиной обители.
Мать Екатерина, умная и строгая женщина, сумела поддержать былую
славу ее. Ни
с Москвой, ни
с Казанью, ни
с уральскими заводами связи не были ею порваны. Правда, к
матери Екатерине не привозили осетров и масла
с золотом, а из Москвы именитые купцы перестали наезжать за добытым в скитском подземелье песочком, но подаяния не оскудевали, новая игуменья
с нужными людьми ладить умела.
И стали
матери одна за другой по старшинству подходить к игуменье прощаться и благословляться.
Пошли за ними и бывшие в келье белицы. Остались в келье
с игуменьей
мать София да Фленушка
с головщицей Марьей.
— Да ничего такого не случилось, матушка, — отвечала София. — Все
слава Богу. Только намедни
мать Филарета
с матерью Ларисой пошумели, да на другой день ничего, попрощались, смирились…
— Видишь ли,
с чего дело-то зачалось, — продолжала София, растирая игуменье ноги березовым маслом. — Проезжали это из Городца
с базара колосковские мужики,
матери Ларисы знакомые, — она ведь сама родом тоже из Колоскова. Часы у нас мужички отстояли, потрапезовали чем Бог
послал да меж разговоров и молвили, будто ихней деревни Михайла Коряга в попы ставлен.
И, поклонясь еще раз
матери Манефе, Марья Гавриловна
пошла к своему домику, а за ней Фленушка
с головщицей.
—
Мать Таифа, — сказала игуменья, вставая
с места. — Тысячу двадцать рублев на ассигнации разочти как следует и, по чем придется, сиротам раздай сегодня же. И ты им на Масленицу сегодня же все раздай, матушка Виринея… Да голодных из обители не пускай, накорми сирот чем Бог
послал. А я за трапезу не сяду. Неможется что-то
с дороги-то, — лечь бы мне, да боюсь: поддайся одной боли да ляг — другую наживешь; уж как-нибудь, бродя, перемогусь. Прощайте,
матери, простите, братия и сестры.
Разрядилась Маша в шелки-бархаты и рано утром
с матерью и невесткой
пошла на широкую луговину, что расстилается между кремлем и Кижицами.
Воротился Пантелей, сказал, что в обители молебствуют преподобной Фотинии Самаряныне и что матушка Манефа стала больно плоха — лежит в огневице, день ото дня ей хуже, и
матери не чают ей в живых остаться.
С негодованием узнала Аксинья Захаровна, что Марья Гавриловна
послала за лекарем.
С сердцем повернулась Настя от
матери, быстро
пошла из горницы и хлопнула изо всей мочи дверью.
— Матушка Манефа теперь започивала, — ответила Таифа. — Скорбна у нас матушка-то — жизни не чаяли… Разве в сумерки к ней побываете… А
мать Назарета в перелесок
пошла с девицами. До солнечного заката ей не воротиться.
— И нашим покажи, Василий Борисыч, — молвила Манефа. — Мы ведь поем попросту, как от старых
матерей навыкли, по слуху больше… Не больно много у нас, прости, Христа ради, и таких, чтоб путем и крюки-то разбирали. Ину пору заведут догматик — «Всемирную
славу» аль другой какой — один
сóблазн: кто в лес, кто по дрова… Не то, что у вас, на Рогожском, там пение ангелоподобное… Поучи, родной, поучи, Василий Борисыч, наших-то девиц — много тебе благодарна останусь.
— Впервой хворала я смертным недугом, — сказала Манефа, — и все время была без ума, без памяти. Ну как к смерти-то разболеюсь, да тоже не в себе буду… не распоряжусь, как надо?.. Поэтому и хочется мне загодя устроить тебя, Фленушка, чтоб после моей смерти никто тебя не обидел… В мое добро
матери могут вступиться, ведь по уставу именье инокини в обитель
идет… А что, Фленушка, не надеть ли тебе, голубушка моя, манатью
с черной рясой?..
—
С Аркадией
пошлешь?.. К Софонтию со всех обителей
матери съедутся… Зáраз бы всем можно было раздать… А
с работниками
посылать — когда развезут?
— А к тому говорю, чтоб к Софонтию меня ты
послала. Аркадия свое дело будет управлять, а я
с матерями что надо переговорю, — решительным голосом сказала Фленушка.
Сжавшись в кучку,
матери держались в сторонке. Рассевшись в тени меж деревьев, поминали они преподобного отца Софонтия привезенными из обителей яствами и приглашали знакомых разделить
с ними трапезу. Отказов не было, и вскоре больше полутораста человек, разделясь на отдельные кучки, в строгом молчаньи ели и пили во
славу Божию и на помин души отца Софонтия… Деревенские парни и горожане обступили келейниц и, взглядывая на молодых старочек и на пригоженьких белиц, отпускали им разные шуточки.
Вот впереди других
идет сухопарая невысокого роста старушка
с умным лицом и добродушным взором живых голубых глаз. Опираясь на посох,
идет она не скоро, но споро, твердой, легкой поступью и оставляет за собой ряды дорожных скитниц. Бодрую старицу сопровождают четыре иноки́ни, такие же, как и она, постные, такие же степенные. Молодых
с ними не было, да очень молодых в их скиту и не держали… То была шарпанская игуменья,
мать Августа,
с сестрами. Обогнав ряды келейниц, подошла к ней Фленушка.
С раннего детства наслушался он от отца
с матерью и от степенных мужиков своей деревни, что все эти трактиры и харчевни заведены молодым людям на пагубу, что там
с утра до ночи
идет безобразное пьянство и буйный разгул, что там всякого, кто ни войдет туда, тотчас обокрадут и обопьют, а иной раз и отколотят ни за́ что ни прó что, а так, здорово живешь.
Мил дорожку проторил,
Худу
славу наложил,
Отцу
с матерью бесчестье,
Роду-племени покор.
— Да я казначею
мать Таифу на другой же день в Москву и в Питер
послала, — отвечала Манефа. — Дрябину Никите Васильичу писала
с ней, чтобы Громовы всеми мерами постарались отвести бурю, покланялись бы хорошенько высшим властям; Громовы ко всем вельможам ведь вхожи,
с министрами хлеб-соль водят.
Было уж поздно, не пожелала игуменья говорить ни
с кем из встречных ее стариц. Всех отослала до утра. Хотела ей что-то сказать
мать Виринея, но Манефа махнула рукой, примолвив: «После, после». И Виринея покорно
пошла в келарню.
Матери келейницы распускали про Егориху
славу нехорошую — она-де
с нечистой силой знается, решилась-де креста и молитвы и душу свою самому сатане предала.
Ленива была на ходьбу Прасковья Патаповна, но все ж ей казалось не в пример веселей
идти с подругами возле дороги, чем лежать на пуховиках
с храпевшей во всю ивановскую
матерью Никанорой.
Любила ту ягоду Марьюшка: не ответя ни слова, кинулась она в сторону и, нагнувшись, принялась собирать алую костянику. Василий Борисыч
шел сзади телег, нагруженных
матерями.
С одного бока бойко
идет развеселая Фленушка,
с другого павой выплывает Прасковья Патаповна.
Обитель Манефина в
славе была и в почете, оттого знались
с нею и дорожили знакомством улангерские
матери, особенно игуменья самой большой обители,
мать Юдифа, из ярославского купеческого рода.
— А ты вот слушай-ка еще, — молвил он ей, перевернувши в тетрадке два-три листочка: — «Аще кто нераздвоенным умом и несумненною верою обещается и
пойдет к невидимому граду тому, не поведав ни отцу
с матерью, ни сестрам
с братиями, ни всему своему роду-племени, — таковому человеку откроет Господь и град Китеж, и святых, в нем пребывающих».
Пошли к берегу… Тропинки, проложенные по роще в разных направлениях, не ширóки — пришлось
идти попарно. Впереди
пошел Марко Данилыч
с Аркадией, за ними
мать Никанора
с Марьюшкой, потом Прасковья Патаповна
с Дуней, сзади всех Василий Борисыч
с Фленушкой. Быстро оглянувшись, схватила она его за руку и шепнула...
С раннего утра больше половины
матерей и белиц из Манефиной обители ушли к соседям праздновать, но, как ни упрашивала
мать Таисея самое Манефу не забыть прежней любви, в такой великий день посетить их обитель, она не
пошла, ссылаясь на усталость и нездоровье…
—
Слава Господу Богу и Пречистой Владычице Богородице, что было у вас все по-хорошему… Устали, поди,
с дороги-то? — прибавила она, приветно улыбнувшись. — Ступайте,
матери,
с Богом, девицы, отдохните, спокойтесь, Господь да будет над вами. Подите.
— Спаси Христос,
матери; спасибо, девицы… Всех на добром слове благодарю покорно, —
с малым поклоном ответила Таисея, встала и
пошла из келарни. Сойдя
с крыльца, увидала она молодых людей, что кланялись
с Манефиными богомольцами…
Келейка Таисеи была маленькая, но уютная. Не было в ней ни такого простора, ни убранства, как у
матери Манефы, но так же все было опрятно и чисто. Отдав приказ маленькой, толстенькой келейнице Варварушке самовар кипятить, а на особый стол поставить разных заедок: пряников, фиников, черносливу и орехов,
мать Таисея сама
пошла в боковушу и вынесла оттуда графинчик
с водкой, настоянной плававшими в нем лимонными корками, и бутылку постных сливок, то есть ямайского рома ярославской работы.
— Да, да, — качая головой, согласилась
мать Таисея. — Подымался Пугач на десятом году после того, как Иргиз зачался, а Иргиз восемьдесят годов стоял, да вот уже его разоренью пятнадцатый год
пошел. Значит, теперь Пугачу восемьдесят пять лет, да если прадедушке твоему о ту пору хоть двадцать лет от роду было, так всего жития его выйдет сто пять годов… Да… По нонешним временам мало таких долговечных людей… Что ж, как он перед кончиной-то?.. Прощался ли
с вами?.. Дóпустил ли родных до себя?
— Как же это он на такие дела
пошел? —
с напускным удивлением спросила
мать Таисея.
И, взглянув в окно, увидала, что
с высокой часовенной паперти медленно спускается Манефа, а за ней
идут матери и белицы, Василий Борисыч и саратовский приказчик. Быстро повернулась Фленушка к Самоквасову и крикнула...
Кончил Василий Борисыч, встал
с места и
с поклоном вручил рогожское послание председавшему старцу Иосифу, а тот, не вставая
с места, подал его
матери Манефе. Тихий говор
пошел по келарне.
Искусно после того поворотил Василий Борисыч рассуждения
матерей на то, еретики ли беспоповцы, или токмо в душепагубном мудровании пребывают…
Пошел спор по всей келарне. Забыли про Антония, забыли и про московское послание. Больше часа проспорили, во всех книгах справлялись, книг
с десяток еще из кладовой притащили, но никак не могли решить, еретики ли нет беспоповцы. А Василий Борисыч сидит себе да помалкивает и чуть-чуть ухмыляется, сам про себя думая: «Вот какую косточку бросил я им».
Мать Юдифа вздумала побывать у знакомых игумений Комаровского скита. Кликнула Варю, Дуняшу и Домнушку,
с ними
пошла. Аксинья Захаровна тоже вздумала посетить
матерей, живших у Боярковых и Жжениных, и взяла
с собой Парашу. Марьюшку позвала по какому-то часовенному делу уставщица Аркадия, Фленушку —
мать Манефа. Остались в горницах Аграфена Петровна
с Дуней Смолокуровой.
Собираясь гулять на Каменный Вражек, чтоб потешить дорогую гостью обительскую, Фленушка созвала много белиц. Были свои, от Жжениных были, от Бояркиных.
Мать Никанора
с ними
пошла да еще
мать Лариса.