Неточные совпадения
Г-жа Простакова. Ты же еще, старая ведьма, и разревелась. Поди, накорми их
с собою, а после обеда тотчас опять сюда. (К Митрофану.)
Пойдем со мною, Митрофанушка. Я тебя из глаз теперь не выпущу. Как скажу я тебе нещечко, так пожить на свете слюбится. Не век тебе, моему другу, не век тебе учиться. Ты, благодаря Бога, столько уже смыслишь, что и сам взведешь деточек. (К Еремеевне.)
С братцем переведаюсь не по-твоему. Пусть же все добрые люди увидят, что мама и что
мать родная. (Отходит
с Митрофаном.)
Они вместе вышли. Вронский
шел впереди
с матерью. Сзади
шла Каренина
с братом. У выхода к Вронскому подошел догнавший его начальник станции.
Няня понесла ребенка к
матери. Агафья Михайловна
шла за ним
с распустившимся от нежности лицом.
«Я, воспитанный в понятии Бога, христианином, наполнив всю свою жизнь теми духовными благами, которые дало мне христианство, преисполненный весь и живущий этими благами, я, как дети, не понимая их, разрушаю, то есть хочу разрушить то, чем я живу. А как только наступает важная минута жизни, как дети, когда им холодно и голодно, я
иду к Нему, и еще менее, чем дети, которых
мать бранит за их детские шалости, я чувствую, что мои детские попытки
с жиру беситься не зачитываются мне».
— Вот он! — проговорила княгиня, указывая на Вронского, в длинном пальто и в черной
с широкими полями шляпе шедшего под руку
с матерью. Облонский
шел подле него, что-то оживленно говоря.
Кити
с гордым видом, не помирившись
с своим другом, взяла со стола корольки в коробочке и
пошла к
матери.
Но в это самое время вышла княгиня. На лице ее изобразился ужас, когда она увидела их одних и их расстроенные лица. Левин поклонился ей и ничего не сказал. Кити молчала, не поднимая глаз. «
Слава Богу, отказала», — подумала
мать, и лицо ее просияло обычной улыбкой,
с которою она встречала по четвергам гостей. Она села и начала расспрашивать Левина о его жизни в деревне. Он сел опять, ожидая приезда гостей, чтоб уехать незаметно.
Ему бы следовало
пойти в бабку
с матерней стороны, что было бы и лучше, а он родился просто, как говорит пословица: ни в
мать, ни в отца, а в проезжего молодца».
Аркадий Иванович встал, засмеялся, поцеловал невесту, потрепал ее по щечке, подтвердил, что скоро приедет, и, заметив в ее глазах хотя и детское любопытство, но вместе
с тем и какой-то очень серьезный, немой вопрос, подумал, поцеловал ее в другой раз и тут же искренно подосадовал в душе, что подарок
пойдет немедленно на сохранение под замок благоразумнейшей из
матерей.
Она вошла, едва переводя дух от скорого бега, сняла
с себя платок, отыскала глазами
мать, подошла к ней и сказала: «
Идет! на улице встретила!»
Мать пригнула ее на колени и поставила подле себя.
Тут уж Лариса наотрез
матери объявила: «Довольно, говорит,
с нас сраму-то; за первого
пойду, кто посватается, богат ли, беден ли, разбирать не буду».
По
матери пошел, по Анне Алексевне;
Покойница
с ума сходила восемь раз.
— Ну да, конечно, это все в натуре вещей, — промолвил Василий Иваныч, — только лучше уж в комнату
пойдем.
С Евгением вот гость приехал. Извините, — прибавил он, обращаясь к Аркадию, и шаркнул слегка ногой, — вы понимаете, женская слабость; ну, и сердце
матери…
— Ага! ты захотел посетить своего приятеля; но ты опоздал amice, [Дружище (лат.).] и мы имели уже
с ним продолжительную беседу. Теперь надо
идти чай пить:
мать зовет. Кстати, мне нужно
с тобой поговорить.
«Мама, а я еще не сплю», — но вдруг Томилин, запнувшись за что-то, упал на колени, поднял руки, потряс ими, как бы угрожая, зарычал и охватил ноги
матери. Она покачнулась, оттолкнула мохнатую голову и быстро
пошла прочь, разрывая шарф. Учитель, тяжело перевалясь
с колен на корточки, встал, вцепился в свои жесткие волосы, приглаживая их, и шагнул вслед за мамой, размахивая рукою. Тут Клим испуганно позвал...
А через несколько дней, ночью, встав
с постели, чтоб закрыть окно, Клим увидал, что учитель и
мать идут по дорожке сада; мама отмахивается от комаров концом голубого шарфа, учитель, встряхивая медными волосами, курит. Свет луны был так маслянисто густ, что даже дым папиросы окрашивался в золотистый тон. Клим хотел крикнуть...
К ним
шла мать, рядом
с нею Спивак, размахивая крыльями разлетайки, как бы пытаясь вознестись от земли, говорил...
Пропев панихиду,
пошли дальше, быстрее.
Идти было неудобно. Ветки можжевельника цеплялись за подол платья
матери, она дергала ногами, отбрасывая их, и дважды больно ушибла ногу Клима. На кладбище соборный протоиерей Нифонт Славороссов, большой,
с седыми космами до плеч и львиным лицом, картинно указывая одной рукой на холодный цинковый гроб, а другую взвесив над ним, говорил потрясающим голосом...
И, вся полна негодованьем,
К ней
мать идет и,
с содроганьем
Схватив ей руку, говорит:
«Бесстыдный! старец нечестивый!
Возможно ль?.. нет, пока мы живы,
Нет! он греха не совершит.
Он, должный быть отцом и другом
Невинной крестницы своей…
Безумец! на закате дней
Он вздумал быть ее супругом».
Мария вздрогнула. Лицо
Покрыла бледность гробовая,
И, охладев, как неживая,
Упала дева на крыльцо.
Между тем в доме у Татьяны Марковны все
шло своим порядком. Отужинали и сидели в зале, позевывая. Ватутин рассыпался в вежливостях со всеми, даже
с Полиной Карповной, и
с матерью Викентьева, шаркая ножкой, любезничая и глядя так на каждую женщину, как будто готов был всем ей пожертвовать. Он говорил, что дамам надо стараться делать «приятности».
Он вспомнил, что когда она стала будто бы целью всей его жизни, когда он ткал узор счастья
с ней, — он, как змей, убирался в ее цвета, окружал себя, как в картине, этим же тихим светом; увидев в ней искренность и нежность, из которых создано было ее нравственное существо, он был искренен, улыбался ее улыбкой, любовался
с ней птичкой, цветком, радовался детски ее новому платью,
шел с ней плакать на могилу
матери и подруги, потому что плакала она, сажал цветы…
С таким же немым, окаменелым ужасом, как бабушка, как новгородская Марфа, как те царицы и княгини — уходит она прочь, глядя неподвижно на небо, и, не оглянувшись на столп огня и дыма,
идет сильными шагами, неся выхваченного из пламени ребенка, ведя дряхлую
мать и взглядом и ногой толкая вперед малодушного мужа, когда он, упав, грызя землю, смотрит назад и проклинает пламя…
Но уж и досталось же ему от меня за это! Я стал страшным деспотом. Само собою, об этой сцене потом у нас и помину не было. Напротив, мы встретились
с ним на третий же день как ни в чем не бывало — мало того: я был почти груб в этот второй вечер, а он тоже как будто сух. Случилось это опять у меня; я почему-то все еще не
пошел к нему сам, несмотря на желание увидеть
мать.
Разговор и здесь зашел о дуэли. Суждения
шли о том, как отнесся к делу государь. Было известно, что государь очень огорчен за
мать, и все были огорчены за
мать. Но так как было известно, что государь, хотя и соболезнует, не хочет быть строгим к убийце, защищавшему честь мундира, то и все были снисходительны к убийце, защищавшему честь мундира. Только графиня Катерина Ивановна
с своим свободолегкомыслием выразила осуждение убийце.
— Это тем ужасно… — начала она что-то еще, но всхлипнула, не договорив, вскочила
с дивана и, зацепившись за кресло, выбежала из комнаты.
Мать пошла за ней.
— Цветет-то она цветет, да кабы не отцвела скоро, —
с подавленным вздохом проговорила старуха, — сам знаешь, девичья краса до поры до время, а Надя уж в годах, за двадцать перевалило. Мудрят
с отцом-то, а вот счастья господь и не
посылает… Долго ли до греха — гляди, и завянет в девках. А Сережа-то прост, ох как прост, Данилушка. И в кого уродился, подумаешь… Я так полагаю, што он в
мать, в Варвару Павловну
пошел.
Стрелки
шли впереди, а я немного отстал от них. За поворотом они увидали на протоке пятнистых оленей — телка и самку. Загурский стрелял и убил матку. Телок не убежал; остановился и недоумевающе смотрел, что люди делают
с его
матерью и почему она не встает
с земли. Я велел его прогнать. Трижды Туртыгин прогонял телка, и трижды он возвращался назад. Пришлось пугнуть его собаками.
Когда он кончил, то Марья Алексевна видела, что
с таким разбойником нечего говорить, и потому прямо стала говорить о чувствах, что она была огорчена, собственно, тем, что Верочка вышла замуж, не испросивши согласия родительского, потому что это для материнского сердца очень больно; ну, а когда дело
пошло о материнских чувствах и огорчениях, то, натурально, разговор стал представлять для обеих сторон более только тот интерес, что, дескать, нельзя же не говорить и об этом, так приличие требует; удовлетворили приличию, поговорили, — Марья Алексевна, что она, как любящая
мать, была огорчена, — Лопухов, что она, как любящая
мать, может и не огорчаться; когда же исполнили меру приличия надлежащею длиною рассуждений о чувствах, перешли к другому пункту, требуемому приличием, что мы всегда желали своей дочери счастья, —
с одной стороны, а
с другой стороны отвечалось, что это, конечно, вещь несомненная; когда разговор был доведен до приличной длины и по этому пункту, стали прощаться, тоже
с объяснениями такой длины, какая требуется благородным приличием, и результатом всего оказалось, что Лопухов, понимая расстройство материнского сердца, не просит Марью Алексевну теперь же дать дочери позволения видеться
с нею, потому что теперь это, быть может, было бы еще тяжело для материнского сердца, а что вот Марья Алексевна будет слышать, что Верочка живет счастливо, в чем, конечно, всегда и состояло единственное желание Марьи Алексевны, и тогда материнское сердце ее совершенно успокоится, стало быть, тогда она будет в состоянии видеться
с дочерью, не огорчаясь.
Когда Марья Алексевна, услышав, что дочь отправляется по дороге к Невскому, сказала, что
идет вместе
с нею, Верочка вернулась в свою комнату и взяла письмо: ей показалось, что лучше, честнее будет, если она сама в лицо скажет
матери — ведь драться на улице
мать не станет же? только надобно, когда будешь говорить, несколько подальше от нее остановиться, поскорее садиться на извозчика и ехать, чтоб она не успела схватить за рукав.
Если роды кончатся хорошо, все
пойдет на пользу; но мы не должны забывать, что по дороге может умереть ребенок или
мать, а может, и оба, и тогда — ну, тогда история
с своим мормонизмом начнет новую беременность…
Не вынес больше отец,
с него было довольно, он умер. Остались дети одни
с матерью, кой-как перебиваясь
с дня на день. Чем больше было нужд, тем больше работали сыновья; трое блестящим образом окончили курс в университете и вышли кандидатами. Старшие уехали в Петербург, оба отличные математики, они, сверх службы (один во флоте, другой в инженерах), давали уроки и, отказывая себе во всем,
посылали в семью вырученные деньги.
Моя
мать, страстно любившая Колю, решилась поселиться
с ним на несколько лет в Цюрихе, чтобы
посылать его в школу.
— Неужели, — сказал я ему, — когда вы
шли сюда, вы могли хоть одну секунду предполагать, что я поеду? Забудьте, что вы консул, и рассудите сами. Именье мое секвестровано, капитал моей
матери был задержан, и все это не спрашивая меня, хочу ли я возвратиться. Могу ли же я после этого ехать, не сойдя
с ума?
Билеты ваши, а не моей
матери; подписываясь на них, она их передала предъявителю (аu porteur), но
с тех пор, как вы расписались на них, этот porteur — вы, [Подпись эта, endossement, передаточная подпись (фр.), делается для пересылки, чтоб не
посылать анонимный билет, по которому всякий может получить деньги.
…
С ужасом открывается мало-помалу тайна, несчастная
мать сперва старается убедиться, что ей только показалось, но вскоре сомнение невозможно; отчаянием и слезами сопровождает она всякое движение младенца, она хотела бы остановить тайную работу жизни, вести ее назад, она ждет несчастья, как милосердия, как прощения, а неотвратимая природа
идет своим путем, — она здорова, молода!
Глядя на какой-нибудь невзрачный, старинной архитектуры дом в узком, темном переулке, трудно представить себе, сколько в продолжение ста лет сошло по стоптанным каменным ступенькам его лестницы молодых парней
с котомкой за плечами,
с всевозможными сувенирами из волос и сорванных цветов в котомке, благословляемых на путь слезами
матери и сестер… и
пошли в мир, оставленные на одни свои силы, и сделались известными мужами науки, знаменитыми докторами, натуралистами, литераторами.
Честь и
слава нашему учителю, старому реалисту Гете: он осмелился рядом
с непорочными девами романтизма поставить беременную женщину и не побоялся своими могучими стихами изваять изменившуюся форму будущей
матери, сравнивая ее
с гибкими членами будущей женщины.
— Теперь
мать только распоясывайся! — весело говорил брат Степан, — теперь, брат, о полотках позабудь — баста! Вот они, пути провидения! Приехал дорогой гость, а у нас полотки в опалу попали. Огурцы промозглые, солонина
с душком — все полетит в застольную! Не миновать, милый друг, и на Волгу за рыбой
посылать, а рыбка-то кусается! Дед — он пожрать любит — это я знаю! И сам хорошо ест, и другие чтоб хорошо ели — вот у него как!
— Надо помогать
матери — болтал он без умолку, — надо стариково наследство добывать! Подловлю я эту Настьку, как пить дам! Вот ужо
пойдем в лес по малину, я ее и припру! Скажу: «Настасья! нам судьбы не миновать, будем жить в любви!» То да се… «
с большим, дескать, удовольствием!» Ну, а тогда наше дело в шляпе! Ликуй, Анна Павловна! лей слезы, Гришка Отрепьев!
—
Слава Богу — лучше всего, учитесь. А отучитесь, на службу поступите, жалованье будете получать. Не все у отца
с матерью на шее висеть. Ну-тко, а в которой губернии Переславль?
«Куда это зашел дед?» — думали мы, дожидаясь часа три. Уже
с хутора давно пришла
мать и принесла горшок горячих галушек. Нет да и нет деда! Стали опять вечерять сами. После вечера вымыла
мать горшок и искала глазами, куда бы вылить помои, потому что вокруг все были гряды, как видит,
идет, прямо к ней навстречу кухва. На небе было-таки темненько. Верно, кто-нибудь из хлопцев, шаля, спрятался сзади и подталкивает ее.
Мы были уверены, что дело
идет о наказании, и вошли в угнетенном настроении. В кабинете мы увидели
мать с встревоженным лицом и слезами на глазах. Лицо отца было печально.
В прекрасный зимний день Мощинского хоронили. За гробом
шли старик отец и несколько аристократических господ и дам, начальство гимназии, много горожан и учеников. Сестры Линдгорст
с отцом и
матерью тоже были в процессии. Два ксендза в белых ризах поверх черных сутан пели по — латыни похоронные песни, холодный ветер разносил их высокие голоса и шевелил полотнища хоругвей, а над толпой, на руках товарищей, в гробу виднелось бледное лицо
с закрытыми глазами, прекрасное, неразгаданное и важное.
Я сказал
матери, что после церкви
пойду к товарищу на весь день;
мать отпустила. Служба только началась еще в старом соборе, когда Крыштанович дернул меня за рукав, и мы незаметно вышли. Во мне шевелилось легкое угрызение совести, но, сказать правду, было также что-то необыкновенно заманчивое в этой полупреступной прогулке в часы, когда товарищи еще стоят на хорах собора, считая ектений и
с нетерпением ожидая Херувимской. Казалось, даже самые улицы имели в эти часы особенный вид.
Однажды отец
с матерью долго ночью засиделись у Рыхлинских. Наконец сквозь дремоту я услышал грохот нашей брички во дворе, а через некоторое время совсем проснулся от необычайного ощущения: отец и
мать, оба одетые, стояли в спальне и о чем-то горячо спорили, забыв, очевидно, и о позднем часе, и о спящих детях. Разговор
шел приблизительно такой...
Дочь
шла впереди «
с каганцем» (светильня), разбойник за ней, а
мать сзади.
— Ка — кой красивый, — сказала моя сестренка. И нам
с братом он тоже очень понравился. Но
мать, увидев его, отчего-то вдруг испугалась и торопливо
пошла в кабинет… Когда отец вышел в гостиную, красивый офицер стоял у картины, на которой довольно грубо масляными красками была изображена фигура бородатого поляка, в красном кунтуше,
с саблей на боку и гетманской булавой в руке.
В этот самый день или вообще в ближайшее время после происшествия мы
с матерью и
с теткой
шли по улице в праздничный день, и к нам подошел пан Уляницкий.
Перепрягли лошадей, прописали подорожную (
с этим
мать посылала меня, чем я очень гордился), и я опять полез на козлы…
Ночь
идет, и
с нею льется в грудь нечто сильное, освежающее, как добрая ласка
матери, тишина мягко гладит сердце теплой мохнатой рукою, и стирается в памяти всё, что нужно забыть, — вся едкая, мелкая пыль дня.