Неточные совпадения
Вечер крещенского сочельника ясный был и морозный.
За околицей Осиповки молодые бабы и девки сбирали в кринки чистый «крещенский снежок» холсты белить да от сорока недугов лечить. Поглядывая на ярко блиставшие звезды, молодицы заключали, что новый год белых ярок породит, а девушки меж
себя толковали: «Звезды к гороху горят да к ягодам; вдоволь уродится, то-то загуляем в лесах да в горохах!»
Это была из
себя больно некрасивая, рябая, неуклюжая как ступа, зато здоровенная девка, работала
за четверых и ни о чем другом не помышляла, только бы сытно пообедать да вечером, поужинав вплотную, выспаться хорошенько.
За такими столами угощают они окольных крестьян сытным обедом, пивом похмельным, вином зеленым, чтоб «к
себе прикормить», чтоб работники из ближайших деревень домашней работы другим скупщикам не сбывали, а коль понадобятся тысячнику работники наспех, шли бы к нему по первому зову.
«Ну-ка, Данило Тихоныч, погляди на мое житье-бытье, — продолжал раздумывать сам с
собой Патап Максимыч. — Спознай мою силу над «моими» деревнями и не моги забирать
себе в голову, что честь мне великую делаешь, сватая
за сына Настю. Нет, сватушка дорогой, сами не хуже кого другого, даром что не пишемся почетными гражданами и купцами первой гильдии, а только государственными крестьянами».
Да и захочет ли еще Настасья Патаповна
себя потерять, выйдя
за меня.
— Ради милого и без венца нашей сестре не жаль
себя потерять! — сказала Фленушка. — Не тужи… Не удастся свадьба «честью», «уходом» ее справим… Будь спокоен, я
за дело берусь, значит, будет верно… Вот подожди, придет лето: бежим и окрутим тебя с Настасьей… У нее положено, коль не
за тебя, ни
за кого нейти… И жених приедет во двор, да поворотит оглобли, как несолоно хлебал… Не вешай головы, молодец, наше от нас не уйдет!
Хозяин, желающий какое-нибудь дело справить разом в один день, созывает к
себе соседей на работу и ставит
за нее сытный обед с пивом и вином.
— Не о чем ей убиваться-то, мамынька, — молвила Параша. — Что в самом деле дурь-то на
себя накидывает?.. Как бы мне тятя привез жениха, я бы, кажись,
за околицу навстречу к нему…
— Сначала речь про кельи поведи, не заметил бы, что мысли меняешь. Не то твоим словам веры не будет, — говорила Фленушка. — Скажи: если, мол, ты меня в обитель не пустишь, я, мол,
себя не пожалею: либо руки на
себя наложу, либо какого ни на есть парня возьму в полюбовники да «уходом»
за него и уйду… Увидишь, какой тихонький после твоих речей будет… Только ты скрепи
себя, что б он ни делал. Неровно и ударит: не робей, смело говори да строго, свысока.
— Руки наложу на
себя: камень на шею да в воду, — сверкая очами, молвила Настя. — А не то еще хуже наделаю! Замуж «уходом» уйду!..
За первого парня, что на глаза подвернется, будь он хоть барский!.. Погоней отобьешь — гулять зачну.
Я опять
за Настасью, хотелось допытаться, с чего она постриг в голову
себе забрала…
А плавал Микешка, как окунь, подплывет, бывало, к утопающему, перелобанит его кулаком что есть мочи, оглушит до беспамятства, чтобы руками не хватался и спасителя вместе с
собой не утопил, да, схватив
за волосы, — на берег.
У Насти от сердца отлегло. Сперва думала она, не узнала ль чего крестнинькая. Меж девками
за Волгой, особенно в скитах, ходят толки, что иные старушки по каким-то приметам узнают, сохранила
себя девушка аль потеряла. Когда Никитишна, пристально глядя в лицо крестнице, настойчиво спрашивала, что с ней поделалось, пришло Насте на ум, не умеет ли и Никитишна девушек отгадывать. Оттого и смутилась. Но, услыхав, что крестная речь завела о другом, тотчас оправилась.
Свежая, здоровая, из
себя пригожая, Аграфена Петровна вот уж пятый год живет
за ним замужем и, хоть Иван Григорьич больше чем вдвое старше ее, любит седого мужа всей душой, денно и нощно благодаря Создателя
за счастливую долю, ей посланную.
— Работники-то ноне подшиблись, — заметил Иван Григорьич. — Лежебоки стали. Им бы все как-нибудь деньги
за даровщину получить, только у них и на уме… Вот хоть у меня по валеному делу — бьюсь с ними, куманек, бьюся — в ус
себе не дуют. Вольный стал народ, самый вольный! Обленился, прежнего раденья совсем не видать.
Не верили они, чтоб в иноземной одежде, в клубах, театрах, маскарадах много было греха, и Михайло Данилыч не раз, сидя в особой комнате Новотроицкого с сигарой в зубах,
за стаканом шампанского, от души хохотал с подобными
себе над увещаньями и проклятьями рогожского попа Ивана Матвеича, в новых обычаях видевшего конечную погибель старообрядства.
Ни слова не молвил Патап Максимыч. «Что ж это
за срам такой? — рассуждает он сам с
собою. — Как же это жену-то свою голую напоказ чужим людям возить?.. Неладно, неладно!..»
— Пятьдесят паев ты
себе возьми, вложивши
за них пятьдесят тысяч, — продолжал Яким Прохорыч. — Не теперь, а после, по времени, ежели дело на лад пойдет. Не сможешь один, товарищей найди: хоть Ивана Григорьича, что ли, аль Михайлу Васильича. Это уж твое дело. Все барыши тоже на сто паев — сколько кому достанется.
— Про этого врага у меня и помышленья нет, Максимыч, — плаксиво отвечала Аксинья Захаровна. —
Себя сгубил, непутный, да и с меня головоньку снимает, из-за него только попреки одни… Век бы его не видела!.. Твоя же воля была оставить Микешку. Хоть он и брат родной мне, да я бы рада была радешенька на сосне его видеть… Не он навязался на шею мне, ты, батько, сам его навязал… Пущай околел бы его где-нибудь под кабаком, ох бы не молвила… А еще попрекаешь!
Диву дался Патап Максимыч. Сколько лет на свете живет, книги тоже читает, с хорошими людьми водится, а досель не слыхал, не ведал про такую штуку… Думалось ему, что паломник из-за моря вывез свою матку, а тут закоптелый лесник, последний, может быть, человек, у
себя в зимнице такую же вещь держит.
Патап Максимыч назвал
себя и немало подивился, что старый лесник доселе не слыхал его имени, столь громкого
за Волгой, а, кажись, чуть не шабры.
Доехав до своей повертки, передние лесники стали.
За ними остановился и весь поезд. Собралась артель в кучу, опять галдовня началась… Судили-рядили, не лучше ль вожакам одну только подводу с
собой брать, а две отдать артели на перевозку бревен. Поспорили, покричали, наконец решили — быть делу так.
— С удельной и того хуже. Удел земель не продает. Да что об этом толковать прежде времени? Коли дело пойдет, как уговорились, в Питере отхлопочем
за тебя прииски, а коли ты, Патап Максимыч, на попятный, так после пеняй на
себя…
Пошли в келарню игумен, братия, служебницы, работные трудники и гости. Войдя в трапезу, все разом положили уставные поклоны перед иконами и сели по местам. Патапа Максимыча игумен посадил на почетное место, рядом с
собой. Между соборными старцами уселись Стуколов и Дюков.
За особым столом с бельцами и трудниками сели работники Патапа Максимыча.
Уверения игумна насчет золота пошатнули несколько в Патапе Максимыче сомненье, возбужденное разговорами Силантья. «Не станет же врать старец Божий, не станет же душу свою ломать — не таков он человек», — думал про
себя Чапурин и решил непременно приняться
за золотое дело, только испробует купленный песок. «Сам игумен советует, а он человек обстоятельный, не то что Яким торопыга. Ему бы все тотчас вынь да положь».
— Покушай ушицы-то, любезненькой ты мой, — угощал отец Михаил Патапа Максимыча, — стерлядки, кажись, ничего
себе, подходящие, — говорил он, кладя в тарелку дорогому гостю два огромных звена янтарной стерляди и налимьи печенки. —
За ночь нарочно гонял на Ветлугу к ловцам. От нас ведь рукой подать, верст двадцать. Заходят и в нашу Усту стерлядки, да не часто… Расстегайчиков к ушице-то!.. Кушайте, гости дорогие.
Душевный человек был этот Сергей Андреич. Где он — там и смех и веселье, вон из беседы — хмара на всех… Любил шутку сшутить, людей посмешить,
себя позабавить. А кто людей веселит,
за того свет стоит… И любили его, особливо простой народ.
Но никто на
себя работать не смел, все поступало в общину и, по назначенью настоятельницы, развозилось в подарки и на благословенье «благодетелям», а они сторицею
за то отдаривали.
Покинем же гордость,
Возлюбим мы кротость,
За всех потрудимся
И тем
себе купим
Небесное Царство.
В игуменской келье
за перегородкой сидела мать Манефа на теплой изразцовой лежанке, медленно развязывая и снимая с
себя платки и платочки, наверченные на ее шею.
Сойдя с паперти, шедшая впереди всех Манефа остановилась, пропустила мимо
себя ряды инокинь и, когда вслед
за ними пошла Марья Гавриловна, сделала три шага ей навстречу. Обе низко поклонились друг другу.
— Эх, други мои любезные, — молвит на то Гаврила Маркелыч. — Что
за невидаль ваша первая гильдия? Мы люди серые, нам, пожалуй, она не под стать… Говорите вы про мой капитал, так чужая мошна темна, и денег моих никто не считал. Может статься, капиталу-то у меня и много поменьше того, как вы рассуждаете. Да и какой мне припен в первой гильдии сидеть? Кораблей
за море не отправлять, сына в рекруты все едино не возьмут, коль и по третьей запишемся, из-за чего же я стану лишние хлопоты на
себя принимать?
Дочка еще была у Гаврилы Маркелыча — детище моленое, прошеное и страстно, до безумия любимое матерью. И отец до Маши ласков бывал, редко когда пожурит ее. Да правду сказать, и журить-то ее было не
за что. Девочка росла умненькая, добрая, послушная, а из
себя такая красавица, каких на свете мало родится. Заневестилась Марья Гавриловна, семнадцатый годок ей пошел, стал Гаврила Маркелыч про женихов думать-гадать.
Прихватили Залетовы с
собой бабушку Абрамовну, двоюродную тетку Гаврилы Маркелыча, кочевавшую по родным и знакомым, где подомовничать, где
за больным походить, где по хозяйству перед праздниками пособить.
Все думают, захмелел старик
за ужином и, не помня
себя, наговорил глупых речей.
Отец продал ее
за пароход, мать любила, но сама же уговаривала идти
за старика, что хочет их всех осчастливить; брат… да что и поминать его, сам он был у отца забитый сын, а теперь, разбогатев от вырученного
за счастье сестры парохода, живет
себе припеваючи в своей Казани, и нет об нем ни слуху ни духу.
Навуходоносор, царь, превыше
себя никого быть не чаял, гордостью, аки вол, наполнился,
за то Господь в вола его обратил; фараон, царь египетский,
за гордость в море потоп.
— Пускай до чего до худого дела не дойдет, — сказал на то Пантелей, — потому девицы они у нас разумные, до пустяков
себя не доведут… Да ведь люди, матушка, кругом, народ же все непостоянный, зубоскал, только бы посудачить им да всякого пересудить… А к богатым завистливы. На глазах лебезят хозяину, а чуть
за угол, и пошли его ругать да цыганить… Чего доброго, таких сплеток наплетут, таку славу распустят, что не приведи Господи. Сама знаешь, каковы нынешние люди.
Больная осталась бы без помощи, если б Марья Гавриловна от
себя не послала в город
за лекарем.
Настя и Параша сидят в своих светелках сумрачные, грустные. На что Параша, ко всему безучастная, ленивая толстуха, и ту скука до того одолела, что хоть руки на
себя поднимать.
За одно дело примется, не клеится,
за другое — из рук вон валится: что ни зачнет, тотчас бросит и опять
за новое берется. Только и отрады, как завалиться спать…
— Настенька!.. Золотая моя!..
За что гневаешься?.. Пожалей ты меня, горького… Тошнехонько!.. Хоть руки на
себя наложить!..
— Чего ей еще?.. Какого рожна? — вспыхнул Патап Максимыч. — Погляди-ка на него, каков из
себя… Редко сыщешь: и телен, и делен, и лицом казист, и глядит молодцом… Выряди-ка его хорошенько, девки
за ним не угонятся… Как Настасье не полюбить такого молодца?.. А смиренство-то какое, послушли́вость-та!.. Гнилого слова не сходит с языка его… Коли Господь приведет мне Алексея сыном назвать, кто счастливее меня будет?
— Уповаю на Владычицу. Всего станет, матушка, — говорила Виринея. — Не изволь мутить
себя заботами, всего при милости Божией хватит. Слава Господу Богу, что поднял тебя… Теперь все ладнехонько у нас пойдет: ведь хозяюшкин глаз, что твой алмаз. Хозяюшка в дому, что оладышек в меду: ступит — копейка, переступит — другая, а зачнет семенить, и рублем не покрыть.
За тобой, матушка, голодом не помрем.
— Бог спасет
за ласковое слово, матери, — поднимаясь со скамейки, сказала игуменья. — Простите, ради Христа, а я уж к
себе пойду.
— Есть, — отвечала Таня. — Вечор до нас из Москвы какой-то приехал… И прокурат же парень — ни в часовне не молился, ни у матушки не благословился, первым делом к белицам
за околицу куролесить да песни петь… Сам из
себя маленек да черненек, а девицы сказывают, голос что соловей.
За это Василий Борисыч брался, а он дела своего мастер, в грязь лицом
себя не ударит.
Матери-келейницы служат там каноны «
За единоумершего» и поставляют прихожим богомольцам привезенную с
собой трапезу.
— Знаю, — ответила Манефа. — Они же ведь и в сродстве меж
собой. Дочка Никиты Васильича, Акулина Никитишна,
за Громова выдана.
Два обеда ради того делали,
за каждым обедом человек по двадцати генералов кормили, да на даче у
себя Громовы великий праздник для них делали.
— Да что я
за баламутница в самом деле? — резко ответила Фленушка. — Что в своей обители иной раз посмеюсь, иной раз песню мирскую спою?.. Так это, матушка, дома делается, при своих, не у чужих людей на глазах… Вспомнить бы тебе про
себя, как в самой-то тебе молодая кровь еще бродила.