Неточные совпадения
За нищету даже и не палкой выгоняют, а метлой выметают из компании человеческой, чтобы тем оскорбительнее было; и справедливо, ибо в нищете я первый сам готов оскорблять
себя.
Путь же взял он по направлению к Васильевскому острову через В—й проспект, как будто торопясь туда
за делом, но, по обыкновению своему, шел, не замечая дороги, шепча про
себя и даже говоря вслух с
собою, чем очень удивлял прохожих.
И что это она пишет мне: «Люби Дуню, Родя, а она тебя больше
себя самой любит»; уж не угрызения ли совести ее самое втайне мучат,
за то, что дочерью сыну согласилась пожертвовать.
И так-то вот всегда у этих шиллеровских прекрасных душ бывает: до последнего момента рядят человека в павлиные перья, до последнего момента на добро, а не на худо надеются; и хоть предчувствуют оборот медали, но ни
за что
себе заранее настоящего слова не выговорят; коробит их от одного помышления; обеими руками от правды отмахиваются, до тех самых пор, пока разукрашенный человек им собственноручно нос не налепит.
Занимался он усиленно, не жалея
себя, и
за это его уважали, но никто не любил.
Но бедный мальчик уже не помнит
себя. С криком пробивается он сквозь толпу к савраске, обхватывает ее мертвую, окровавленную морду и целует ее, целует ее в глаза, в губы… Потом вдруг вскакивает и в исступлении бросается с своими кулачонками на Миколку. В этот миг отец, уже долго гонявшийся
за ним, схватывает его, наконец, и выносит из толпы.
Опасаясь, что старуха испугается того, что они одни, и не надеясь, что вид его ее разуверит, он взялся
за дверь и потянул ее к
себе, чтобы старуха как-нибудь не вздумала опять запереться.
Едва только затворилась
за ней дверь, больной сбросил с
себя одеяло и, как полоумный, вскочил с постели.
— А чего такого? На здоровье! Куда спешить? На свидание, что ли? Все время теперь наше. Я уж часа три тебя жду; раза два заходил, ты спал. К Зосимову два раза наведывался: нет дома, да и только! Да ничего, придет!.. По своим делишкам тоже отлучался. Я ведь сегодня переехал, совсем переехал, с дядей. У меня ведь теперь дядя… Ну да к черту,
за дело!.. Давай сюда узел, Настенька. Вот мы сейчас… А как, брат,
себя чувствуешь?
— А я
за тебя только одну! Остри еще! Заметов еще мальчишка, я еще волосенки ему надеру, потому что его надо привлекать, а не отталкивать. Тем, что оттолкнешь человека, — не исправишь, тем паче мальчишку. С мальчишкой вдвое осторожнее надо. Эх вы, тупицы прогрессивные, ничего-то не понимаете! Человека не уважаете,
себя обижаете… А коли хочешь знать, так у нас, пожалуй, и дело одно общее завязалось.
Пришел он туда, снял с
себя крест, серебряный, и попросил
за крест шкалик.
Нет, не примут, не примут ни
за что, потому-де коробку нашли, и человек удавиться хотел, «чего не могло быть, если б не чувствовал
себя виноватым!».
На лестнице спрятался он от Коха, Пестрякова и дворника в пустую квартиру, именно в ту минуту, когда Дмитрий и Николай из нее выбежали, простоял
за дверью, когда дворник и те проходили наверх, переждал, пока затихли шаги, и сошел
себе вниз преспокойно, ровно в ту самую минуту, когда Дмитрий с Николаем на улицу выбежали, и все разошлись, и никого под воротами не осталось.
Неподвижное и серьезное лицо Раскольникова преобразилось в одно мгновение, и вдруг он залился опять тем же нервным хохотом, как давеча, как будто сам совершенно не в силах был сдержать
себя. И в один миг припомнилось ему до чрезвычайной ясности ощущения одно недавнее мгновение, когда он стоял
за дверью, с топором, запор прыгал, они
за дверью ругались и ломились, а ему вдруг захотелось закричать им, ругаться с ними, высунуть им язык, дразнить их, смеяться, хохотать, хохотать, хохотать!
— Пусти! — сказал Раскольников и хотел пройти мимо. Это уже вывело Разумихина из
себя: он крепко схватил его
за плечо.
Но лодки было уж не надо: городовой сбежал по ступенькам схода к канаве, сбросил с
себя шинель, сапоги и кинулся в воду. Работы было немного: утопленницу несло водой в двух шагах от схода, он схватил ее
за одежду правою рукою, левою успел схватиться
за шест, который протянул ему товарищ, и тотчас же утопленница была вытащена. Ее положили на гранитные плиты схода. Она очнулась скоро, приподнялась, села, стала чихать и фыркать, бессмысленно обтирая мокрое платье руками. Она ничего не говорила.
Соня остановилась в сенях у самого порога, но не переходила
за порог и глядела как потерянная, не сознавая, казалось, ничего, забыв о своем перекупленном из четвертых рук шелковом, неприличном здесь, цветном платье с длиннейшим и смешным хвостом, и необъятном кринолине, загородившем всю дверь, и о светлых ботинках, и об омбрельке, [Омбрелька — зонтик (фр. ombrelle).] ненужной ночью, но которую она взяла с
собой, и о смешной соломенной круглой шляпке с ярким огненного цвета пером.
Затем села в тревожном ожидании возвращения Разумихина и робко стала следить
за дочерью, которая, скрестив руки, и тоже в ожидании, стала ходить взад и вперед по комнате, раздумывая про
себя.
Он вошел пасмурный, как ночь, откланялся неловко,
за что тотчас же рассердился — на
себя, разумеется.
Будь Авдотья Романовна одета как королева, то, кажется, он бы ее совсем не боялся; теперь же, может именно потому, что она так бедно одета и что он заметил всю эту скаредную обстановку, в сердце его вселился страх, и он стал бояться
за каждое слово свое,
за каждый жест, что было, конечно, стеснительно для человека и без того
себе не доверявшего.
Он видел потом, как почти каждое слово последовавшего разговора точно прикасалось к какой-нибудь ране его пациента и бередило ее; но в то же время он и подивился отчасти сегодняшнему умению владеть
собой и скрывать свои чувства вчерашнего мономана, из-за малейшего слова впадавшего вчера чуть не в бешенство.
— Вот и вас… точно из-за тысячи верст на вас смотрю… Да и черт знает, зачем мы об этом говорим! И к чему расспрашивать? — прибавил он с досадой и замолчал, кусая
себе ногти и вновь задумываясь.
— Брат, — твердо и тоже сухо отвечала Дуня, — во всем этом есть ошибка с твоей стороны. Я
за ночь обдумала и отыскала ошибку. Все в том, что ты, кажется, предполагаешь, будто я кому-то и для кого-то приношу
себя в жертву. Совсем это не так. Я просто для
себя выхожу, потому что мне самой тяжело; а затем, конечно, буду рада, если удастся быть полезною родным, но в моей решимости это не самое главное побуждение…
— А чего ты опять краснеешь? Ты лжешь, сестра, ты нарочно лжешь, по одному только женскому упрямству, чтобы только на своем поставить передо мной… Ты не можешь уважать Лужина: я видел его и говорил с ним. Стало быть, продаешь
себя за деньги и, стало быть, во всяком случае поступаешь низко, и я рад, что ты, по крайней мере, краснеть можешь!
— Ведь вот прорвался, барабанит!
За руки держать надо, — смеялся Порфирий. — Вообразите, — обернулся он к Раскольникову, — вот так же вчера вечером, в одной комнате, в шесть голосов, да еще пуншем напоил предварительно, — можете
себе представить? Нет, брат, ты врешь: «среда» многое в преступлении значит; это я тебе подтвержу.
За увлечение, конечно, их можно иногда бы посечь, чтобы напомнить им свое место, но не более; тут и исполнителя даже не надо: они сами
себя посекут, потому что очень благонравны; иные друг дружке эту услугу оказывают, а другие сами
себя собственноручно…
— Фу! перемешал! — хлопнул
себя по лбу Порфирий. — Черт возьми, у меня с этим делом ум
за разум заходит! — обратился он, как бы даже извиняясь, к Раскольникову, — нам ведь так бы важно узнать, не видал ли кто их, в восьмом часу, в квартире-то, что мне и вообразись сейчас, что вы тоже могли бы сказать… совсем перемешал!
Как: из-за того, что бедный студент, изуродованный нищетой и ипохондрией, накануне жестокой болезни с бредом, уже, может быть, начинавшейся в нем (заметь
себе!), мнительный, самолюбивый, знающий
себе цену и шесть месяцев у
себя в углу никого не видавший, в рубище и в сапогах без подметок, — стоит перед какими-то кварташками [Кварташка — ироническое от «квартальный надзиратель».] и терпит их надругательство; а тут неожиданный долг перед носом, просроченный вексель с надворным советником Чебаровым, тухлая краска, тридцать градусов Реомюра, [Реомюр, Рене Антуан (1683–1757) — изобретатель спиртового термометра, шкала которого определялась точками кипения и замерзания воды.
— Стой! — закричал Разумихин, хватая вдруг его
за плечо, — стой! Ты наврал! Я надумался: ты наврал! Ну какой это подвох? Ты говоришь, что вопрос о работниках был подвох? Раскуси: ну если б это ты сделал, мог ли б ты проговориться, что видел, как мазали квартиру… и работников? Напротив: ничего не видал, если бы даже и видел! Кто ж сознается против
себя?
Всего ужаснее было подумать, что он действительно чуть не погиб, чуть не погубил
себя из-за такого ничтожного обстоятельства.
И стал он тут опять бегать, и все бил
себя в грудь, и серчал, и бегал, а как об вас доложили, — ну, говорит, полезай
за перегородку, сиди пока, не шевелись, что бы ты ни услышал, и стул мне туда сам принес и меня запер; может, говорит, я тебя и спрошу.
Он поспешил ее «ободрить» и посадил
за стол, напротив
себя.
— Еще не всё-с, — остановил ее Петр Петрович, улыбнувшись на ее простоватость и незнание приличий, — и мало вы меня знаете, любезнейшая Софья Семеновна, если подумали, что из-за этой маловажной, касающейся одного меня причины я бы стал беспокоить лично и призывать к
себе такую особу, как вы. Цель у меня другая-с.
Она так на него и накинулась, посадила его
за стол подле
себя по левую руку (по правую села Амалия Ивановна) и, несмотря на беспрерывную суету и хлопоты о том, чтобы правильно разносилось кушанье и всем доставалось, несмотря на мучительный кашель, который поминутно прерывал и душил ее и, кажется, особенно укоренился в эти последние два дня, беспрерывно обращалась к Раскольникову и полушепотом спешила излить перед ним все накопившиеся в ней чувства и все справедливое негодование свое на неудавшиеся поминки; причем негодование сменялось часто самым веселым, самым неудержимым смехом над собравшимися гостями, но преимущественно над самою хозяйкой.
Она и желтый-то билет получила, потому что мои же дети с голоду пропадали,
себя за нас продала!..
Теперь прошу особенного внимания: представьте
себе, что если б ему удалось теперь доказать, что Софья Семеновна — воровка, то, во-первых, он доказал бы моей сестре и матери, что был почти прав в своих подозрениях; что он справедливо рассердился
за то, что я поставил на одну доску мою сестру и Софью Семеновну, что, нападая на меня, он защищал, стало быть, и предохранял честь моей сестры, а своей невесты.
Представьте
себе, Соня, что вы знали бы все намерения Лужина заранее, знали бы (то есть наверно), что через них погибла бы совсем Катерина Ивановна, да и дети; вы тоже, в придачу (так как вы
себя ни
за что считаете, так в придачу).
И вдруг странное, неожиданное ощущение какой-то едкой ненависти к Соне прошло по его сердцу. Как бы удивясь и испугавшись сам этого ощущения, он вдруг поднял голову и пристально поглядел на нее; но он встретил на
себе беспокойный и до муки заботливый взгляд ее; тут была любовь; ненависть его исчезла, как призрак. Это было не то; он принял одно чувство
за другое. Это только значило, что та минута пришла.
Порой, вдруг находя
себя где-нибудь в отдаленной и уединенной части города, в каком-нибудь жалком трактире, одного,
за столом, в размышлении, и едва помня, как он попал сюда, он вспоминал вдруг о Свидригайлове: ему вдруг слишком ясно и тревожно сознавалось, что надо бы, как можно скорее, сговориться с этим человеком и, что возможно, порешить окончательно.
Один раз, зайдя куда-то
за заставу, он даже вообразил
себе, что ждет здесь Свидригайлова и что здесь назначено у них свидание.
— Она письмо одно получила, сегодня, ее очень встревожило. Очень. Слишком уж даже. Я заговорил о тебе — просила замолчать. Потом… потом сказала, что, может, мы очень скоро расстанемся, потом стала меня
за что-то горячо благодарить; потом ушла к
себе и заперлась.
«Что ж это он,
за кого меня принимает?» — с изумлением спрашивал
себя Раскольников, приподняв голову и во все глаза смотря на Порфирия.
Этот проклятый мещанинишка просидел у меня тогда
за перегородкой, — можете
себе представить?
— Да вы… да что же вы теперь-то все так говорите, — пробормотал, наконец, Раскольников, даже не осмыслив хорошенько вопроса. «Об чем он говорит, — терялся он про
себя, — неужели же в самом деле
за невинного меня принимает?»
Ну, да это, положим, в болезни, а то вот еще: убил, да
за честного человека
себя почитает, людей презирает, бледным ангелом ходит, — нет, уж какой тут Миколка, голубчик Родион Романыч, тут не Миколка!
— Потому что, как я уж и объявил давеча, считаю
себя обязанным вам объяснением. Не хочу, чтобы вы меня
за изверга почитали, тем паче что искренно к вам расположен, верьте не верьте. Вследствие чего, в-третьих, и пришел к вам с открытым и прямым предложением — учинить явку с повинною. Это вам будет бесчисленно выгоднее, да и мне тоже выгоднее, — потому с плеч долой. Ну что, откровенно или нет с моей стороны?
Одним словом, я, кажется, ее понял, что и считаю
себе за честь.
— Понимаю (вы, впрочем, не утруждайте
себя: если хотите, то много и не говорите); понимаю, какие у вас вопросы в ходу: нравственные, что ли? вопросы гражданина и человека? А вы их побоку; зачем они вам теперь-то? Хе, хе! Затем, что все еще и гражданин и человек? А коли так, так и соваться не надо было; нечего не
за свое дело браться. Ну, застрелитесь; что, аль не хочется?
— Сильно подействовало! — бормотал про
себя Свидригайлов, нахмурясь. — Авдотья Романовна, успокойтесь! Знайте, что у него есть друзья. Мы его спасем, выручим. Хотите, я увезу его
за границу? У меня есть деньги; я в три дня достану билет. А насчет того, что он убил, то он еще наделает много добрых дел, так что все это загладится; успокойтесь. Великим человеком еще может быть. Ну, что с вами? Как вы
себя чувствуете?
— Нельзя же было кричать на все комнаты о том, что мы здесь говорили. Я вовсе не насмехаюсь; мне только говорить этим языком надоело. Ну куда вы такая пойдете? Или вы хотите предать его? Вы его доведете до бешенства, и он предаст
себя сам. Знайте, что уж
за ним следят, уже попали на след. Вы только его выдадите. Подождите: я видел его и говорил с ним сейчас; его еще можно спасти. Подождите, сядьте, обдумаем вместе. Я для того и звал вас, чтобы поговорить об этом наедине и хорошенько обдумать. Да сядьте же!