Неточные совпадения
Волга — рукой подать.
Что мужик в неделю наработает, тотчас на пристань везет, а поленился — на соседний базар. Больших барышей ему не нажить; и за Волгой не всяк в «тысячники» вылезет, зато, как ни плоха работа, как работников в семье ни мало, заволжанин век свой сыт, одет, обут, и податные за ним не стоят.
Чего ж
еще?.. И за то слава те, Господи!.. Не всем же в золоте ходить, в руках серебро носить, хоть и каждому русскому человеку такую судьбу няньки да мамки напевают, когда
еще он в колыбели лежит.
—
Что ты, Максимыч! Бога не боишься, про родных дочерей
что говоришь! И в головоньку им такого мотыжничества не приходило; птенчики
еще, как есть слетышки!
—
Что тебе, Максимыч, слушать глупые речи мои? — молвила на то Аксинья Захаровна. — Ты голова. Знаю,
что ради меня, не ради его, непутного, Микешку жалеешь. Да сколь же
еще из-за него, паскудного, мне слез принимать, глядя на твои к нему милости? Ничто ему, пьянице, ни в прок, ни в толк нейдет. Совсем, отято́й, сбился с пути. Ох, Патапушка, голубчик ты мой, кормилец ты наш, не кори за Микешку меня, горемычную. Возрадовалась бы я, во гробу его видючи в белом саване…
А тебе, Аксиньюшка, вот какое
еще слово молвлю: не даром девкам-то загадку заганул,
что ради гостя дорогого любой из них не пожалею.
У Аксиньи руки опустились. Жаль ей было расставаться с дочерями, и не раз говаривала она мужу,
что Настя с Парашей не перестарки, годика три-четыре могут
еще в девках посидеть.
— Вот
еще! Одного! — вспыхнула Фленушка. — Он станет насмехаться, а ты его люби. Да ни за
что на свете! Ваську Шибаева полюблю — так вот он и знай, — с лукавой усмешкой, глядя на приятельницу, бойко молвила Фленушка.
—
Чего их стыдиться-то? — молвил Патап Максимыч. — Обожди маленько, и с ними мужья станут заигрывать
еще не по-нашему. Подь-ка сюда, Настасья!
Вот оно
что, а ты
еще говоришь: лицемерят.
— Да
еще хочу к матушке Пульхерии отписать, благословит ли она епископу омофор вышивать да подушку, на
чем ему в службе сидеть.
— Некогда мне с тобой балясы точить, — молвила Фленушка. — Пожалуй,
еще Матрена из бани пойдет да увидит нас с тобой, либо в горницах меня хватятся… Настасья Патаповна кланяться велела. Вот кто… Она по тебе сокрушается… Полюбила с первого взгляда… Вишь глаза-то у тебя, долговязого, какие непутные, только взглянул на девку, тотчас и приворожил… Велишь,
что ли, кланяться?
— Куда ж ему в зятья к мужику идти, — сказал Матвей, — у него, братец ты мой, заводы какие в Самаре, дома, я сам видел; был ведь я в тех местах в позапрошлом году. Пароходов своих четыре ли, пять ли. Не пойдет такой зять к тестю в дом. Своим хозяйством, поди, заживут.
Что за находка ему с молодой женой, да
еще с такой раскрасавицей, в наших лесах да в болотах жить!
— Ах ты, бесстыжая!.. Ах ты, безумная! — продолжала началить Парашу Аксинья Захаровна. — А я
еще распиналась за вас перед отцом, говорила,
что обе вы
еще птенчики!.. Ах, непутная, непутная!.. Погоди ты у меня, вот отцу скажу… Он те шкуру-то спустит.
— Руки наложу на себя: камень на шею да в воду, — сверкая очами, молвила Настя. — А не то
еще хуже наделаю! Замуж «уходом» уйду!.. За первого парня,
что на глаза подвернется, будь он хоть барский!.. Погоней отобьешь — гулять зачну.
Венчанье у раскольничьего попа поди
еще доказывай, а в церкви хотя не по-старому венчаны, хоть не по́солонь вкруг налоя вожены, да дело выходит не в пример крепче: повенчанного в великороссийской с женой не развенчаешь, хоть
что хочешь делай.
— Как отцу сказано, так и сделаем, — «уходом», — отвечала Фленушка. — Это уж моих рук дело, слушайся только меня да не мешай. Ты вот
что делай: приедет жених, не прячься, не бегай, говори с ним, как водится, да словечко как-нибудь и вверни,
что я, мол, в скитах выросла, из детства, мол, желание возымела Богу послужить, черну рясу надеть… А потом просись у отца на лето к нам в обитель гостить, не то матушку Манефу упроси, чтоб она оставила у вас меня. Это
еще лучше будет.
— Совесть-то есть, аль на базаре потерял? — продолжала Фленушка. — Там по нем тоскуют, плачут, убиваются, целы ночи глаз не смыкают, а он
еще спрашивает… Ну, парень, была бы моя воля, так бы я тебя отделала,
что до гроба жизни своей поминать стал, — прибавила она, изо всей силы колотя кулаком по Алексееву плечу.
— Ишь ты!
Еще притворяется, — сказала она. — Приворожить девку бесстыжими своими глазами умел, а понять не умеешь… Совесть-то где?.. Да знаешь ли ты, непутный,
что из-за тебя вечор у нее с отцом до того дошло,
что еще бы немножко, так и не знаю,
что бы сталось… Зачем к отцу-то он тебя посылает?
Детство и молодость Никитишна провела в горе, в бедах и страшной нищете. Казались те беды нескончаемыми, а горе безвыходным. Но никто как Бог, на него одного полагалась сызмальства Никитишна, и не постыдил Господь надежды ее; послал старость покойную: всеми она любима, всем довольна, добро по силе ежечасно может творить.
Чего еще? Доживала старушка век свой в радости, благодарила Бога.
Да и та радость бывала ненадолго: узнает муж либо свекор,
что баба спроворила, Даренку оголят середь улицы да отколотят
еще на придачу.
— Поживем
еще, кумушка, поживем, пока Бог грехам терпит. Выздоравливай. Ну, деток твоих видел, внучки-то
что? Здоровеньки ли?
— Уж я лаской с ней: вижу, окриком не возьмешь, — сказал Патап Максимыч. — Молвил,
что про свадьбу год целый помину не будет, жениха, мол, покажу, а год сроку даю на раздумье. Смолкла моя девка, только все
еще невеселая ходила. А на другой день одумалась, с утра бирюком глядела, к обеду так и сияет, пышная такая стала да радостная.
С крещенского сочельника, когда Микешка вновь принят был зятем в дом, он
еще капли в рот не брал и работал усердно. Только работа его не спорилась: руки с перепоя дрожали. Под конец взяла его тоска — и выпить хочется и погулять охота, а выпить не на
что, погулять не в
чем. Украл бы
что, да по приказу Аксиньи Захаровны зорко смотрят за ним. Наверх Микешке ходу нет. Племянниц
еще не видал: Аксинья Захаровна заказала братцу любезному и близко к ним не подходить.
— Уху сварю, — отвечала Никитишна. — Хороших стерлядок добыл Патап Максимыч, живы
еще и теперь, у меня в лохани полощутся. После ухи кулебяку подам, потом лося,
что из Ключова с собой привезла, осетра разварим, рябков в соусе сготовим, жареных индюшек, а после всего сладкий пирог с вареньем.
— Тогда руки на себя наложу, — твердо и решительно сказала Настя. — Нож припасу, на тятиных глазах и зарежусь… Ты
еще не знаешь меня, крестнинька: коль я
что решила, тому так и быть. Один конец!
Хизнул за Волгой шляпный промысел, но заволжанин рук оттого не распустил, головы не повесил. Сапоги да валенки у него остались, стал калоши горожанам работать по немецкому образцу, дамские ботинки, полусапожки да котики, охотничьи сапоги до пояса, — хорошо в них на медведя по сугробам ходить, — да мало ль
чего еще не придумал досужий заволжанин.
И над Груней,
еще девочкой, внезапно грозой разразилась беда тяжкая, и пришлась бы она ребенку не под силу, если б не нашлось добрых людей,
что любовью своей отвели грозу и наполнили мирным счастьем душу девочки.
—
Что детки? Малы они, кумушка,
еще неразумны, — отвечал Иван Григорьич. — Пропащие они дети без матери… Нестройно, неукладно в дому у меня. Не глядел бы… Все, кажись, стоит на своем месте, по-прежнему; все, кажется, порядки идут, как шли при покойнице, а не то… Пустым пахнет, кумушка.
— Полно, полно, моя ясынька, полно, приветная, полно, — говорил растроганный Патап Максимыч, лаская девушку. —
Что ж нам
еще от тебя?.. Любовью своей сторицей нам платишь… Ты нам… счастье в дом принесла… Не мы тебе, ты добро нам сделала…
— Слушай, тятя,
что я скажу, — быстро подняв голову, молвила Груня с такой твердостью,
что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и не узнал богоданной дочки своей. Новый человек перед ним говорил. — Давно я о том думала, — продолжала Груня, —
еще махонькою была, и тогда уж думала: как ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим только и могу я Богу воздать… Как думаешь ты, тятя?.. А?..
Никому не было говорено про сватовство Снежкова, но Заплатины были повещены.
Еще стоя за богоявленской вечерней в часовне Скорнякова, Патап Максимыч сказал Ивану Григорьичу,
что Настина судьба, кажется, выходит, и велел Груне про то сказать, а больше ни единой душе. Так и сделано.
— Ты знаешь, каково мне, крестнинька. Я тебе сказывала, — шепотом ответила Настя. — Высижу вечер, и завтра все праздники высижу; а веселой быть не смогу… Не до веселья мне, крестнинька!.. Вот
еще знай: тятенька обещал целый год не поминать мне про этого. Если слово забудет да при мне со Снежковыми на сватовство речь сведет, таких чудес натворю,
что, кроме сраму, ничего не будет.
—
Что?.. Не во сне?.. Ха-ха-ха!.. Обезумел?.. Постой, впереди не то
еще будет, — хохотала изо всей мочи Фленушка.
По всему было видно,
что человек этот много видал на своем веку, а
еще больше испытал треволнений всякого рода.
— Не дошел до него, — отвечал тот. — Дорогой узнал,
что монастырь наш закрыли, а игумен Аркадий за Дунай к некрасовцам перебрался…
Еще сведал я,
что тем временем, как проживал я в Беловодье, наши сыскали митрополита и водворили его в австрийских пределах. Побрел я туда. С немалым трудом и с большою опаской перевели меня христолюбцы за рубеж австрийский, и сподобил меня Господь узреть недостойными очами святую митрополию Белой Криницы во всей ее славе.
Ваше дело женское,
еще туда-сюда, потому
что домоседничаете и молитвам больше нашего навыкли, а как наш-от брат примется, курам на смех — хоть дело все брось…
Дал маху Снежков, рассказав про стужинских дочерей.
Еще больше остудил он сватовство, обмолвившись,
что и его дочери одеваются так же, как Стужины.
Еще слава Богу,
что вовремя себя выявили…
—
Чего еще?.. Ну? — сказал Патап Максимыч, остановясь перед женой.
—
Что, тяжело? — язвила ее Платонида, стоя у изголовья. — На том свете не то
еще будет!.. Весело теперь? Сладко?.. Погоди, не избежать тебе муки вечныя, тьмы кромешныя, скрежета зубного, червя бесконечного, огня негасимого!.. Огонь, жупел, смола кипучая, геенские томления… А это
что за муки!
— Сейчас нельзя, — заметил Стуколов. —
Чего теперь под снегом увидишь? Надо ведь землю копать, на дне малых речонок смотреть… Как можно теперь? Коли условие со мной подпишешь, поедем по весне и примемся за работу, а
еще лучше ехать около Петрова дня, земля к тому времени просохнет… болотисто уж больно по тамошним местам.
Что-то
еще там на Ветлуге будет, а заведенное дело изведано — с ним идешь наверняка.
—
Чего еще надо? — взглянув на жену исподлобья, спросил Патап Максимыч.
— И у сосны своротил, — ответил работник. — На ней
еще ясак вырублен, должно быть, бортовое дерево. Тут только вот одного не вышло против того,
что сказывали ребята в Белкине.
— Како езжать? — отозвался Патап Максимыч. — Кого сюда леший понесет? Ведь это сам ты видишь,
что такое: выехали —
еще не брезжилось, а гляди-ка, уж смеркаться зачинает. Где мы, куда заехали, сам леший не разберет… Беда, просто беда… Ах, чтобы всех вас прорвало! — ругался Патап Максимыч. — И понесло же меня с тобой: тут прежде смерти живот положишь!
— Молчи ты, какое тут
еще ружье! Того и гляди сожрут… — тревожно говорил Патап Максимыч. — Глянь-ка, глянь-ка, со всех сторон навалило!.. Ах ты, Господи, Господи!.. Знать бы да ведать, ни за
что бы не поехал… Пропадай ты и с Ветлугой своей!..
— А какое ж тут поганство? — отвечал дядя Онуфрий. — Никакого поганства нет. Сказано: «Всяк злак на службу человеком».
Чего ж тебе
еще?.. И табак Божья трава, и ее Господь создал на пользу, как все иные древа, цветы и травы…
Потерял терпенье Патап Максимыч. Так и подмывает его обойтись с лесниками по-свойски, как в Осиповке середь своих токарей навык… Да вовремя вспомнил,
что в лесах этим ничего не возьмешь, пожалуй,
еще хуже выйдет. Не такой народ, окриком его не проймешь… Однако ж не вытерпел — крикнул...
— Экой ты удатной какой, господин купец, — молвил дядя Онуфрий. — Кого облюбовал, тот тебе и достался… Ну, ваше степенство, с твоим бы счастьем да по грибы ходить…
Что ж, одного Артемья берешь аль
еще конаться [Конаться — жребий метать.] велишь? — прибавил он, обращаясь к Патапу Максимычу.
На другой день, рано поутру, Патап Максимыч случайно подслушал, как паломник с Дюковым ругательски ругали Силантья за «лишние слова»… Это навело на него
еще больше сомненья, и, сидя со спутниками и хозяином дома за утренним самоваром, он сказал,
что ветлужский песок ему что-то сумнителен.