Неточные совпадения
«Ну-ка, Данило Тихоныч, погляди на
мое житье-бытье, — продолжал раздумывать сам с собой Патап Максимыч. — Спознай
мою силу над «
моими» деревнями и не моги забирать себе в голову, что честь мне великую делаешь, сватая за сына Настю. Нет, сватушка дорогой, сами не хуже кого
другого, даром что не пишемся почетными гражданами и купцами первой гильдии, а только государственными крестьянами».
— Уж я лаской с ней: вижу, окриком не возьмешь, — сказал Патап Максимыч. — Молвил, что про свадьбу год целый помину не будет, жениха, мол, покажу, а год сроку даю на раздумье. Смолкла
моя девка, только все еще невеселая ходила. А на
другой день одумалась, с утра бирюком глядела, к обеду так и сияет, пышная такая стала да радостная.
— Не мути
мою душу. Грех!.. — с грустью и досадой ответил Иван Григорьич. — Не на то с тобой до седых волос в дружбе прожили, чтоб на старости издеваться
друг над
другом. Полно чепуху-то молоть, про домашних лучше скажи! Что Аксинья Захаровна? Детки?
И как скоро со мною такая перемена совершилась, восстала в душе
другая буря, по иным новым волнам душевный корабль
мой стал влаятися…
Ну,
друг любезный, Данило Тихоныч, сходились мы с тобой, не бранились, дай Бог разойтись не бранясь, а сыну твоему Настасьи
моей не видать…
— На добром слове покорно благодарим, Данило Тихоныч, — отвечал Патап Максимыч, — только я так думаю, что если Михайло Данилыч станет по
другим местам искать, так много девиц не в пример лучше
моей Настасьи найдет. Наше дело, сударь, деревенское, лесное. Настасья у меня, окроме деревни да скита, ничего не видывала, и мне сдается, что такому жениху, как Михайло Данилыч, вряд ли она под стать подойдет, потому что не обыкла к вашим городским порядкам.
А все ж
моя Настасья не порогом поперек вам стала, ищите где лучше и на мне не взыщите, коли до той поры Настасье
другой жених по мысли найдется.
— От
других потаю, от тебя не скрою, любезненькой ты
мой, — отвечал игумен. — Опять же у вас с Якимом Прохорычем, как вижу, дела-то одни… Золото водится по нашим лесам — брать только надо умеючи.
— И в руки такую дрянь не возьму, — отвечал паломник. — Погляди-ка на орла-то — хорош вышел, нечего сказать!.. Курица, не орел, да еще одно крыло меньше
другого…
Мой совет: спусти-ка ты до греха весь пятирублевый струмент в Усту, кое место поглубже. Право…
—
Мое дело во всей твоей мочи, Сергей Андреич, — сказал Патап Максимыч. — Окроме тебя по этому делу на всей Волге
другого человека, пожалуй, и нет. Только уж, Христа ради, не яви в пронос тайное
мое слово.
— У медведя лапа-то пошире, да и тот в капкан попадает, — смеючись, подхватила Фленушка. — Сноровку надо знать, Марьюшка… А это уж
мое дело, ты только помогай. Твое дело будет одно: гляди в два, не в полтора, одним глазом спи,
другим стереги, а что устережешь, про то мне доводи. Кто мигнул, кто кивнул, ты догадывайся и мне сказывай. Вот и вся недолга…
— Так… — промычал Макар Тихоныч. — Много хорошего про Залетова я наслышан, — продолжал он, помолчав и поглядывая искоса на сына. — С кем в городе ни заговоришь, опричь доброго слова ничего об нем не слыхать… Вот что: у Макарья мы повидаемся, и коли твой Залетов по мысли придется мне, так и быть, благословлю — бери хозяйку… Девка, сказывают, по всем статьям хороша… Почитала бы только меня да из
моей воли не выходила, а про
другое что, как сами знаете.
— Молчи, говорят тебе, — топнув ногой, не своим голосом крикнула Настя. — Бессовестный ты человек!.. Думаешь, плакаться буду, убиваться?.. Не на такую напал!.. Нипочем сокрушаться не стану… Слышишь — нипочем… Только вот что скажу я тебе, молодец… Коль заведется у тебя
другая — разлучнице не жить… Да и тебе не корыстно будет… Помни
мое слово!
— Настенька!..
Друг ты
мой сердечный!.. — умоляющим голосом заговорил Алексей, взяв за руку девушку. — Какое ты слово опять молвила!.. Я-то тебя не люблю?.. Отдай, отдай ленту да колечко, отдай назад,
моя ясынька, солнышко
мое ненаглядное… Я не люблю?.. Да я за тебя в огонь и в воду пойду…
— Оборони Господи об этом и помыслить. Обидно даже от тебя такую речь слышать мне! — ответил Алексей. — Не каторжный я, не беглый варнак. В Бога тоже верую, имею родителей — захочу ль их старость срамить? Вот тебе Николай святитель, ничего такого у меня на уме не бывало… А скажу словечко по тайности, только, смотри, не в пронос: в одно ухо впусти, в
другое выпусти. Хочешь слушать тайну речь
мою?.. Не промолвишься?
— Худых дел у меня не затеяно, — отвечал Алексей, — а тайных дум, тайных страхов довольно… Что тебе поведаю, — продолжал он, становясь перед Пантелеем, — никто доселе не знает. Не говаривал я про свои тайные страхи ни попу на духу, ни отцу с матерью, ни
другу, ни брату, ни родной сестре… Тебе все скажу… Как на ладонке раскрою… Разговори ты меня, Пантелей Прохорыч, научи меня, пособи горю великому. Ты много на свете живешь, много видал, еще больше того от людей слыхал… Исцели
мою скорбь душевную.
— Не ропщу я на Господа. На него возверзаю печали
мои, — сказал, отирая глаза, Алексей. — Но послушай, родной, что дальше-то было… Что было у меня на душе, как пошел я из дому, того рассказать не могу… Свету не видел я — солнышко высоко, а я ровно темной ночью брел… Не помню, как сюда доволокся… На уме было — хозяин каков? Дотоле его я не видывал, а слухов много слыхал: одни сказывают — добрый-предобрый,
другие говорят — нравом крут и лют, как зверь…
— Прости, Христа ради, матушка, — едва слышно оправдывалась она, творя один земной поклон за
другим, перед пылавшею гневом игуменьей. — Думала я Пролог вынести аль Ефрема Сирина, да на грех ключ от книжного сундука неведомо куда засунула… Память теряю, матушка, беспамятна становлюсь… Прости, Христа ради — не вмени оплошки
моей во грех.
Не слыхать тебе,
друг милый,
моих песен,
Не узнать тебе про
мою кручину,
Ах! Заной же, заной, сердце ретивое.
— Ей-Богу… право, через великую силу брожу, Флена Васильевна, — отговаривался Алексей. — В
другой раз со всяким
моим удовольствием… А теперь увольте, Господа ради. Голова болит, ног под собой не чую, никак веснянка [Веснянка — весенняя лихорадка. Осенью зовут эту болезнь «подосенницей».] накатывает. Совсем расхилел — мне бы отдохнуть теперь.
— Эх,
друг ты
мой, Сергей Андреич!..
Моего горя ничем не размыкаешь, — сказал Патап Максимыч.
— Бережно-недолжно,
друг ты
мой любезный, — сказал на то Колышкин. — Опасливого коня и зверь не берет, так-то…
—
Мое дело
другое, сударыня. Ради христианского покоя это делаю, ради безмятежного жития. Поневоле так поступаю… А вы человек вольный, творите волю свою, якоже хощете… А я было так думала, что нам вместе жить, вместе и помереть… Больно уж привыкла я к вам.
— Уж как я вами благодарна [В лесах за Волгой говорят: «благодарен вами», вместо «благодарю вас» и т. п.], Василий Борисыч, — говорила Манефа, сидя после службы с московским посланником за чайным столом. — Истинно утешил,
друг… Точно будто я на Иргизе стояла!.. Ангелоподобное пение!.. Изрядное осмогласие!.. Дай тебе, Господи, доброго здоровья и души спасения, что обучил ты девиц
моих столь красному пению… Уж как я много довольна тобой, Василий Борисыч, уж так много довольна, что рассказать тебе не умею.
— Ах ты, бабий сын, речистый какой пострел! — весело молвил дядя Елистрат, хлопнув по плечу любимовца. — Щей подай,
друг ты
мой сердечный, да смотри в оба, чтобы щи-то были из самолучшей говядины… Подовые пироги ко щам — с лучком, с мачком, с перечком… Понимаешь?.. Сами бы в рот лезли… Слышишь?.. У них знатные щи варят — язык проглотишь, — продолжал дядя Елистрат, обращаясь к Алексею. — Еще-то чего пожуем, земляк?
Христом Богом прошу тебя, любезный
мой крестничек, держи ты его в приближении, не как
других служащих.
— Гость гостю рознь — иного хоть брось, а с
другим рад бы век свековать, — отвечал на те слова Патап Максимыч. — С двора съехали гости дешевые, а вы
мои дорогие — ложись, помирай, а раньше трех ден отпуска нет.
— Не в одеже дело, милый ты
мой, а в душе, — сказала она, ласкаясь к нему. — Люби только меня, не разлюбливай, во всем
другом делай, как знаешь.
— А
мой совет, матушка, будет такой, — немного подумавши, молвила мать Ираида. — Оленушка в Хвалыне живет у Стромиловых, на
другой день Казанской выйдет ей срок — годовщина. Сплыть бы ей до Саратова, там ведь близехонько, тем же бы днем на пароходе поспела.
Осталось у прадедушки двое внучат малолетних: дядя Тимофей Гордеич да родитель
мой, один по третьему,
другой по второму годочку.
Евдокеюшку послать — Виринеюшки жаль: восемь годов она сряду в читалках жила, много пользы принесла обители, и матушке Виринее я святое обещанье дала, что на дальнюю службу племянницу ее больше не потребую… и что там ни будь, а старого
друга, добрую
мою старушку, мать Виринею, не оскорблю…
— Вечор от Таифушки письмо получила я, — сказала Манефа. — Пишет, что в Москве и Гусевы, и Мартыновы, и
другие значительные наши христиане с радостию готовы принять на опасное время сие многоценное сокровище. И
мой бы совет тебе, матушка Августа, отвезти Владычицу поскорее в Москву…
— Фленушка!.. Знаю, милая, знаю, сердечный
друг, каково трудно в молодые годы сердцем владеть, — с тихой грустью и глубоким вздохом сказала Манефа. — Откройся же мне, расскажи свои мысли, поведай о думах своих. Вместе обсудим, как лучше сделать, — самой тебе легче будет, увидишь… Поведай же мне, голубка, тайные думы свои… Дорога ведь ты мне, милая
моя, ненаглядная!.. Никого на свете нет к тебе ближе меня. Кому ж тебе, как не мне, довериться?
Живи,
мой сердечный, живи, живи с
другой в счастье, в радости…
— Прискорбно, не поверишь, как прискорбно мне, дорогой ты
мой Василий Борисыч, — говорила ему Манефа. — Ровно я гоню тебя вон из обители, ровно у меня и места ради
друга не стало. Не поскорби, родной, сам видишь, каково наше положение. Языки-то людские, ой-ой, как злы!.. Иная со скуки да от нечего делать того наплетет, что после только ахнешь. Ни с того ни с сего насудачат… При соли хлебнется, к слову молвится, а тут и пошла писать…
Неточные совпадения
Мои богини! что вы? где вы? // Внемлите
мой печальный глас: // Всё те же ль вы?
другие ль девы, // Сменив, не заменили вас? // Услышу ль вновь я ваши хоры? // Узрю ли русской Терпсихоры // Душой исполненный полет? // Иль взор унылый не найдет // Знакомых лиц на сцене скучной, // И, устремив на чуждый свет // Разочарованный лорнет, // Веселья зритель равнодушный, // Безмолвно буду я зевать // И о былом воспоминать?
Так точно думал
мой Евгений. // Он в первой юности своей // Был жертвой бурных заблуждений // И необузданных страстей. // Привычкой жизни избалован, // Одним на время очарован, // Разочарованный
другим, // Желаньем медленно томим, // Томим и ветреным успехом, // Внимая в шуме и в тиши // Роптанье вечное души, // Зевоту подавляя смехом: // Вот как убил он восемь лет, // Утратя жизни лучший цвет.
Дианы грудь, ланиты Флоры // Прелестны, милые
друзья! // Однако ножка Терпсихоры // Прелестней чем-то для меня. // Она, пророчествуя взгляду // Неоцененную награду, // Влечет условною красой // Желаний своевольный рой. // Люблю ее,
мой друг Эльвина, // Под длинной скатертью столов, // Весной на мураве лугов, // Зимой на чугуне камина, // На зеркальном паркете зал, // У моря на граните скал.
Дай оглянусь. Простите ж, сени, // Где дни
мои текли в глуши, // Исполнены страстей и лени // И снов задумчивой души. // А ты, младое вдохновенье, // Волнуй
мое воображенье, // Дремоту сердца оживляй, // В
мой угол чаще прилетай, // Не дай остыть душе поэта, // Ожесточиться, очерстветь // И наконец окаменеть // В мертвящем упоенье света, // В сем омуте, где с вами я // Купаюсь, милые
друзья!
Но изменяет пеной шумной // Оно желудку
моему, // И я Бордо благоразумный // Уж нынче предпочел ему. // К Au я больше не способен; // Au любовнице подобен // Блестящей, ветреной, живой, // И своенравной, и пустой… // Но ты, Бордо, подобен
другу, // Который, в горе и в беде, // Товарищ завсегда, везде, // Готов нам оказать услугу // Иль тихий разделить досуг. // Да здравствует Бордо, наш
друг!