Неточные совпадения
Нечего делать, я нанял шесть быков и нескольких осетин. Один из них взвалил себе на плечи
мой чемодан,
другие стали помогать быкам почти одним криком.
За
моею тележкою четверка быков тащила
другую как ни в чем не бывало, несмотря на то что она была доверху накладена.
Пробираюсь вдоль забора и вдруг слышу голоса; один голос я тотчас узнал: это был повеса Азамат, сын нашего хозяина;
другой говорил реже и тише. «О чем они тут толкуют? — подумал я. — Уж не о
моей ли лошадке?» Вот присел я у забора и стал прислушиваться, стараясь не пропустить ни одного слова. Иногда шум песен и говор голосов, вылетая из сакли, заглушали любопытный для меня разговор.
Через несколько мгновений поднимаю их — и вижу:
мой Карагёз летит, развевая хвост, вольный как ветер, а гяуры далеко один за
другим тянутся по степи на измученных конях.
— Сейчас, сейчас. На
другой день утром рано приехал Казбич и пригнал десяток баранов на продажу. Привязав лошадь у забора, он вошел ко мне; я попотчевал его чаем, потому что хотя разбойник он, а все-таки был
моим кунаком. [Кунак — значит приятель. (Прим. М. Ю. Лермонтова.)]
Вопреки предсказанию
моего спутника, погода прояснилась и обещала нам тихое утро; хороводы звезд чудными узорами сплетались на далеком небосклоне и одна за
другою гасли по мере того, как бледноватый отблеск востока разливался по темно-лиловому своду, озаряя постепенно крутые отлогости гор, покрытые девственными снегами.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и
другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше
другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на
другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую
мой товарищ обратил особенное внимание.
Теперь я должен несколько объяснить причины, побудившие меня предать публике сердечные тайны человека, которого я никогда не знал. Добро бы я был еще его
другом: коварная нескромность истинного
друга понятна каждому; но я видел его только раз в
моей жизни на большой дороге; следовательно, не могу питать к нему той неизъяснимой ненависти, которая, таясь под личиною дружбы, ожидает только смерти или несчастия любимого предмета, чтоб разразиться над его головою градом упреков, советов, насмешек и сожалений.
Полный месяц светил на камышовую крышу и белые стены
моего нового жилища; на дворе, обведенном оградой из булыжника, стояла избочась
другая лачужка, менее и древнее первой.
«Ты видел, — отвечала она, — ты донесешь!» — и сверхъестественным усилием повалила меня на борт; мы оба по пояс свесились из лодки; ее волосы касались воды; минута была решительная. Я уперся коленкою в дно, схватил ее одной рукой за косу,
другой за горло, она выпустила
мою одежду, и я мгновенно сбросил ее в волны.
Признаюсь еще, чувство неприятное, но знакомое пробежало слегка в это мгновение по
моему сердцу; это чувство — было зависть; я говорю смело «зависть», потому что привык себе во всем признаваться; и вряд ли найдется молодой человек, который, встретив хорошенькую женщину, приковавшую его праздное внимание и вдруг явно при нем отличившую
другого, ей равно незнакомого, вряд ли, говорю, найдется такой молодой человек (разумеется, живший в большом свете и привыкший баловать свое самолюбие), который бы не был этим поражен неприятно.
—
Мой друг, мне и не здешнее ужасно надоело. А ты у них бываешь?
— Не радуйся, однако. Я как-то вступил с нею в разговор у колодца, случайно; третье слово ее было: «Кто этот господин, у которого такой неприятный тяжелый взгляд? он был с вами, тогда…» Она покраснела и не хотела назвать дня, вспомнив свою милую выходку. «Вам не нужно сказывать дня, — отвечал я ей, — он вечно будет мне памятен…»
Мой друг, Печорин! я тебя не поздравляю; ты у нее на дурном замечании… А, право, жаль! потому что Мери очень мила!..
— Скажи мне, — наконец прошептала она, — тебе очень весело меня мучить? Я бы тебя должна ненавидеть. С тех пор как мы знаем
друг друга, ты ничего мне не дал, кроме страданий… — Ее голос задрожал, она склонилась ко мне и опустила голову на грудь
мою.
— Даже
мой друг Грушницкий?
— Вы ошибаетесь опять: я вовсе не гастроном: у меня прескверный желудок. Но музыка после обеда усыпляет, а спать после обеда здорово: следовательно, я люблю музыку в медицинском отношении. Вечером же она, напротив, слишком раздражает
мои нервы: мне делается или слишком грустно, или слишком весело. То и
другое утомительно, когда нет положительной причины грустить или радоваться, и притом грусть в обществе смешна, а слишком большая веселость неприлична…
Из чего же я хлопочу? Из зависти к Грушницкому? Бедняжка! он вовсе ее не заслуживает. Или это следствие того скверного, но непобедимого чувства, которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтоб иметь мелкое удовольствие сказать ему, когда он в отчаянии будет спрашивать, чему он должен верить: «
Мой друг, со мною было то же самое, и ты видишь, однако, я обедаю, ужинаю и сплю преспокойно и, надеюсь, сумею умереть без крика и слез!»
Я чувствую в себе эту ненасытную жадность, поглощающую все, что встречается на пути; я смотрю на страдания и радости
других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую
мои душевные силы.
Сам я больше неспособен безумствовать под влиянием страсти; честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно проявилось в
другом виде, ибо честолюбие есть не что иное, как жажда власти, а первое
мое удовольствие — подчинять
моей воле все, что меня окружает; возбуждать к себе чувство любви, преданности и страха — не есть ли первый признак и величайшее торжество власти?
Я сделался нравственным калекой: одна половина души
моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и бросил, — тогда как
другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее половины; но вы теперь во мне разбудили воспоминание о ней, и я вам прочел ее эпитафию.
Мы пришли к провалу; дамы оставили своих кавалеров, но она не покидала руки
моей. Остроты здешних денди ее не смешили; крутизна обрыва, у которого она стояла, ее не пугала, тогда как
другие барышни пищали и закрывали глаза.
— Простите меня, княжна! Я поступил как безумец… этого в
другой раз не случится: я приму свои меры… Зачем вам знать то, что происходило до сих пор в душе
моей? Вы этого никогда не узнаете, и тем лучше для вас. Прощайте.
— Да я вас уверяю, что он первейший трус, то есть Печорин, а не Грушницкий, — о, Грушницкий молодец, и притом он
мой истинный
друг! — сказал опять драгунский капитан. — Господа! никто здесь его не защищает? Никто? тем лучше! Хотите испытать его храбрость? Это нас позабавит…
— А вот слушайте: Грушницкий на него особенно сердит — ему первая роль! Он придерется к какой-нибудь глупости и вызовет Печорина на дуэль… Погодите; вот в этом-то и штука… Вызовет на дуэль: хорошо! Все это — вызов, приготовления, условия — будет как можно торжественнее и ужаснее, — я за это берусь; я буду твоим секундантом,
мой бедный
друг! Хорошо! Только вот где закорючка: в пистолеты мы не положим пуль. Уж я вам отвечаю, что Печорин струсит, — на шести шагах их поставлю, черт возьми! Согласны ли, господа?
Другой бы на
моем месте предложил княжне son coeur et sa fortune; [руку и сердце (фр.).] но надо мною слово жениться имеет какую-то волшебную власть: как бы страстно я ни любил женщину, если она мне даст только почувствовать, что я должен на ней жениться, — прости любовь!
мое сердце превращается в камень, и ничто его не разогреет снова.
Друзья, которые завтра меня забудут или, хуже, возведут на
мой счет Бог знает какие небылицы; женщины, которые, обнимая
другого, будут смеяться надо мною, чтоб не возбудить в нем ревности к усопшему, — Бог с ними!
— Грушницкий! — сказал я, — еще есть время; откажись от своей клеветы, и я тебе прощу все. Тебе не удалось меня подурачить, и
мое самолюбие удовлетворено; вспомни — мы были когда-то
друзьями…
Лакей
мой сказал мне, что заходил Вернер, и подал мне две записки: одну от него,
другую… от Веры.
Мы расстаемся навеки; однако ты можешь быть уверен, что я никогда не буду любить
другого:
моя душа истощила на тебя все свои сокровища, свои слезы и надежды.
И много
других подобных дум проходило в уме
моем; я их не удерживал, потому что не люблю останавливаться на какой-нибудь отвлеченной мысли.
Неточные совпадения
Мои богини! что вы? где вы? // Внемлите
мой печальный глас: // Всё те же ль вы?
другие ль девы, // Сменив, не заменили вас? // Услышу ль вновь я ваши хоры? // Узрю ли русской Терпсихоры // Душой исполненный полет? // Иль взор унылый не найдет // Знакомых лиц на сцене скучной, // И, устремив на чуждый свет // Разочарованный лорнет, // Веселья зритель равнодушный, // Безмолвно буду я зевать // И о былом воспоминать?
Так точно думал
мой Евгений. // Он в первой юности своей // Был жертвой бурных заблуждений // И необузданных страстей. // Привычкой жизни избалован, // Одним на время очарован, // Разочарованный
другим, // Желаньем медленно томим, // Томим и ветреным успехом, // Внимая в шуме и в тиши // Роптанье вечное души, // Зевоту подавляя смехом: // Вот как убил он восемь лет, // Утратя жизни лучший цвет.
Дианы грудь, ланиты Флоры // Прелестны, милые
друзья! // Однако ножка Терпсихоры // Прелестней чем-то для меня. // Она, пророчествуя взгляду // Неоцененную награду, // Влечет условною красой // Желаний своевольный рой. // Люблю ее,
мой друг Эльвина, // Под длинной скатертью столов, // Весной на мураве лугов, // Зимой на чугуне камина, // На зеркальном паркете зал, // У моря на граните скал.
Дай оглянусь. Простите ж, сени, // Где дни
мои текли в глуши, // Исполнены страстей и лени // И снов задумчивой души. // А ты, младое вдохновенье, // Волнуй
мое воображенье, // Дремоту сердца оживляй, // В
мой угол чаще прилетай, // Не дай остыть душе поэта, // Ожесточиться, очерстветь // И наконец окаменеть // В мертвящем упоенье света, // В сем омуте, где с вами я // Купаюсь, милые
друзья!
Но изменяет пеной шумной // Оно желудку
моему, // И я Бордо благоразумный // Уж нынче предпочел ему. // К Au я больше не способен; // Au любовнице подобен // Блестящей, ветреной, живой, // И своенравной, и пустой… // Но ты, Бордо, подобен
другу, // Который, в горе и в беде, // Товарищ завсегда, везде, // Готов нам оказать услугу // Иль тихий разделить досуг. // Да здравствует Бордо, наш
друг!