Погребальные «плачи» веют стариной отдаленной. То древняя обрядня, останки старорусской тризны, при совершении которой близкие к покойнику, особенно женщины, плакали «плачем великим». Повсюду на Руси сохранились эти песни, вылившиеся из пораженной тяжким
горем души. По на́слуху переходили они в течение веков из одного поколенья в другое, несмотря на запрещенья церковных пастырей творить языческие плачи над христианскими телами…
Неточные совпадения
Настя, потупившись, перебирала руками конец передника, лицо у нее так и
горело, грудь трепетно поднималась. Едва переводила она дыханье, и хоть на
душе стало светлее и радостней, а все что-то боязно было ей, слезы к глазам подступали.
Ясное, веселое лицо Аграфены Петровны верней всяких речей говорило, что нет у нее ни
горя на
душе, ни тревоги на сердце.
Горе, что хотелось ей схоронить от людей в тиши полумонашеской жизни, переполнило ее
душу, истерзанную долгими годами страданий и еще не совсем исцеленную.
— Вот горе-то какое у нас, Алексеюшка, — молвил, покачав головой, Пантелей. — Нежданно, негаданно — вдруг… Кажется, кому бы и жить, как не ей… Молодехонька была, Царство ей Небесное, из себя красавица, каких на свете мало живет, все-то ее любили, опять же во всяком довольстве жила, чего
душа ни захочет, все перед ней готово… Да, видно, человек гадает по-своему, а Бог решает по-своему.
— «Нищие всегда имате с собою», рек Господь, — продолжала игуменья, обливая брата сдержанным, но строгим взглядом. — Чем их на Горах-то искать, вокруг бы себя оглянулся… Посмотрел бы, по ближности нет ли кого взыскать милостями… Недалёко ходить, найдутся люди, что постом и молитвой низведут на тебя и на весь дом твой Божие благословение, умолят о вечном спасении
души твоей и всех присных твоих.
Когда Марья Гавриловна воротилась с Настиных похорон, Таня узнать не могла «своей сударыни». Такая стала она мрачная, такая молчаливая. Передрогло сердце у Тани. «Что за печаль, — она думала, — откуда
горе взялось?.. Не по Насте же сокрушаться да тоской убиваться… Иное что запало ей нá
душу».
И с Таней,
душой и телом преданной своей «сударыне», и с той ни слова Марья Гавриловна… Одна переживает печали, одна переносит
горе сердечное.
Где прежняя ласка приветная, куда кануло беззаботное веселье и тихий, невозмутимый покой
души, отдохнувшей от былого
горя, забывшей старые сердечные раны? Все как ветром свеяло.
— Мутится
душа, сердце
горит, разрывается… Воли мне хочется!.. — в сильном волненье говорила Фленушка. — Не совладать мне с собой, матушка!..
Долго с сердечной любовью разговаривал его Колышкин, уверяя, что деньги завтра будут готовы, но это не успокоило Патапа Максимыча… Настина тайна в руках страдника — вот что до самого дна мутило
душу его, вот что
горем его сокрушало… Не пригрозишь теперь богачу, как грозил дотоль нищему.
— Были и знакомые… Как не быть! Животики надорвали, хохочут над Данилушкой… Ох-хо-хо!
Горе душам нашим… Вот как, матушка ты наша, Катерина Ивановна!.. Не гляди на нас, что мы старые да седые: молодому супротив нас еще не уколоть… Ей-богу!.. Только вот Ивана Яковлича не было, а то бы еще чище штуку сыграли.
Великое
горе души его поглощало все ощущения, какие только могли зародиться в сердце его, и если только мог бы он в сию минуту дать себе полный отчет, то и сам бы догадался, что он теперь в крепчайшей броне против всякого соблазна и искушения.
— Вот, вот… Посмеялся он над нами, потому его время настало. Ох,
горе душам нашим!.. Покуда лесом ехали, по снегу, так он не смел коснуться, а как выехали на дорогу, и начал приставать… Он теперь везде по дорогам шляется, — самое любезное для него дело.
Неточные совпадения
— Стрела бежит, огнем палит, смрадом-дымом
душит. Увидите меч огненный, услышите голос архангельский…
горю!
Все эти дни Долли была одна с детьми. Говорить о своем
горе она не хотела, а с этим
горем на
душе говорить о постороннем она не могла. Она знала, что, так или иначе, она Анне выскажет всё, и то ее радовала мысль о том, как она выскажет, то злила необходимость говорить о своем унижении с ней, его сестрой, и слышать от нее готовые фразы увещания и утешения.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от
души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
— Ох, батюшка, осьмнадцать человек! — сказала старуха, вздохнувши. — И умер такой всё славный народ, всё работники. После того, правда, народилось, да что в них: всё такая мелюзга; а заседатель подъехал — подать, говорит, уплачивать с
души. Народ мертвый, а плати, как за живого. На прошлой неделе
сгорел у меня кузнец, такой искусный кузнец и слесарное мастерство знал.
Собакевич слушал все по-прежнему, нагнувши голову, и хоть бы что-нибудь похожее на выражение показалось на лице его. Казалось, в этом теле совсем не было
души, или она у него была, но вовсе не там, где следует, а, как у бессмертного кощея, где-то за
горами и закрыта такою толстою скорлупою, что все, что ни ворочалось на дне ее, не производило решительно никакого потрясения на поверхности.