Неточные совпадения
Притаив дыханье, глаз не спускали они с чашки, наполненной водою и поставленной
у божницы: как наступит Христово крещенье, сама собой вода колыхнется и небо растворится;
глянь в раскрытое на един миг небо и помолись Богу: чего
у него ни попросишь, все даст.
Бросила горшки свои Фекла; села на лавку и, ухватясь руками за колена, вся вытянулась вперед, зорко
глядя на сыновей. И вдруг стала такая бледная, что краше во гроб кладут. Чужим теплом Трифоновы дети не грелись, чужого куска не едали, родительского дома отродясь не покидали. И никогда
у отца с матерью на мысли того не бывало, чтобы когда-нибудь их сыновьям довелось на чужой стороне хлеб добывать. Горько бедной Фекле.
Глядела,
глядела старуха на своих соколиков и заревела в источный голос.
Бледное лицо Насти багрецом подернуло. Встала она с места и, опираясь о стол рукою, робко
глядела на вошедшего. А он все стоит
у притолоки,
глядит не наглядится на красавицу.
— Не обманывай меня, Настя. Обмануть кресну мать — грех незамолимый, — внушительно говорила Никитишна. — Скажи-ка мне правду истинную, какие
у вас намедни с отцом перекоры были? То в кельи захотелось, то, гляди-кась, слово какое махнула: «уходом»!
У Насти от сердца отлегло. Сперва думала она, не узнала ль чего крестнинькая. Меж девками за Волгой, особенно в скитах, ходят толки, что иные старушки по каким-то приметам узнают, сохранила себя девушка аль потеряла. Когда Никитишна, пристально
глядя в лицо крестнице, настойчиво спрашивала, что с ней поделалось, пришло Насте на ум, не умеет ли и Никитишна девушек отгадывать. Оттого и смутилась. Но, услыхав, что крестная речь завела о другом, тотчас оправилась.
— Что детки? Малы они, кумушка, еще неразумны, — отвечал Иван Григорьич. — Пропащие они дети без матери… Нестройно, неукладно в дому
у меня. Не
глядел бы… Все, кажись, стоит на своем месте, по-прежнему; все, кажется, порядки идут, как шли при покойнице, а не то… Пустым пахнет, кумушка.
— И я не признал бы тебя, Патап Максимыч, коли б не в дому
у тебя встретился, — сказал незнакомый гость. — Постарели мы, брат, оба с тобой, ишь и тебя сединой, что инеем, подернуло… Здравствуйте, матушка Аксинья Захаровна!.. Не узнали?.. Да и я бы не узнал… Как последний раз виделись, цвела ты, как маков цвет, а теперь, гляди-ка, какая стала!.. Да… Время идет да идет, а годы человека не красят… Не узнаете?..
— Сокровенное? — в недоуменье спросил Чапурин
у Стуколова, а сидевшие в горнице с изумленьем
глядели на паломника.
Свиделись они впервые на супрядках. Как взглянула Матренушка в его очи речистые, как услышала слова его покорные да любовные, загорелось
у ней на сердце, отдалась в полон молодцу… Все-то цветно да красно до той поры было в очах ее,
глядел на нее Божий мир светло-радостно, а теперь мутятся глазыньки, как не видят друга милого. Без Якимушки и цветы не цветно цветут, без него и деревья не красно растут во дубравушке, не светло светит солнце яркое, мглою-мороком кроется небо ясное.
— Молитесь, кому знаете, — отвечал Чапурин. — Мне бы только Мотря цела была, до другого прочего дела нет… Пуще всего
гляди, чтоб с тем дьяволом пересылок
у ней не заводилось.
— Проворь, ребята, проворь лошадей! — закричал он на всю зимницу. — И то гляди-ка, сколько времени проваландались. Чтоб
у меня все живой рукой!.. Ну!..
«Эка здоровенный игумен-то какой, ровно из матерого дуба вытесан… — думал,
глядя на него, Патап Максимыч. — Ему бы не лестовку в руку, а пудовый молот… Чудное дело, как это он с разбойниками-то не справился… Да этакому старцу хоть на пару медведей в одиночку идти… Лапища-то какая!.. А молодец Богу молиться!.. Как это все
у него стройно да чинно выходит…»
— Писано было ему, старому псу, подробно все писано: и как
у ворот подольше держать, и какую службу справить, и как принять, и что говорить, и про рыбную пищу писано, и про баню, про все. Прямехонько писано, чтоб, окроме золотого песку, никаких речей не заводил. А он — гляди-ка ты!
— Ну ладно, ладно. Будет шутку шутить… Рассказывай, как в самом деле ихняя затея варилась, — прервал Колышкин. — Глазком бы посмотреть, как плуты моего крестного оплетать задумали, — с усмешкой прибавил он. — Сидят небось важно,
глядят задумчиво, не улыбнутся, толкуют чинно, степенно… А крестный себе на уме, попирает смех на сердце, а сам бровью не моргнет: «Толкуйте, мол, голубчики, распоясывайтесь, выкладывайте, что
у вас на уме сидит, а мне как вас насквозь не видеть?..» Ха-ха-ха!..
— А вот я гребень-то из донца выну да бока-то тебе наломаю, так ты
у меня не то что козой, коровой заревешь… С глаз моих долой, бесстыжая!.. Чтобы духом твоим в келарне не пахло!.. Чтобы глаза мои на тебя, бесстыжую девчонку, не
глядели!..
— Обещался, так приедет, — утешала ее Фленушка. — Не кручинься… Завсегда он наезжает, только Волга вскроется.
Гляди, после Пасхи приедет. Вот, Марьюшка, веселье-то
у нас тогда пойдет: к тебе Семенушка приедет, моего чучелу из Казани шут принесет, Настеньку залучим да ее дружка приманим…
—
У медведя лапа-то пошире, да и тот в капкан попадает, — смеючись, подхватила Фленушка. — Сноровку надо знать, Марьюшка… А это уж мое дело, ты только помогай. Твое дело будет одно:
гляди в два, не в полтора, одним глазом спи, другим стереги, а что устережешь, про то мне доводи. Кто мигнул, кто кивнул, ты догадывайся и мне сказывай. Вот и вся недолга…
— Да я… тятенька… право, не знаю… — бессвязно говорила Маша, а
у самой так и волнуется грудь, так и замирает сердце, так и подступают рыданья, напрасно силится она сдерживать их,
глядя на отца перепуганными глазами.
В Осиповке все
глядят сумрачно, чем-то все озабочены.
У каждого своя дума,
у каждого своя кручина.
— Бога она не боится!.. Умереть не дает Божьей старице как следует, — роптала она. — В черной рясе да к лекарям лечиться грех-от какой!.. Чего матери-то
глядят, зачем дают Марье Гавриловне в обители своевольничать!.. Слыхано ль дело, чтобы старица, да еще игуменья,
у лекарей лечилась?.. Перед самой-то смертью праведную душеньку ее опоганить вздумала!.. Ох, злодейка, злодейка ты, Марья Гавриловна… Еще немца, пожалуй, лечить-то привезут — нехристя!.. Ой!.. Тошнехонько и вздумать про такой грех…
Однажды в сумерки, когда Аксинья Захаровна, набродившись досыта, приустала и легла в боковуше посумерничать, Настя вышла из душной, прокуренной ладаном моленной в большую горницу и там, стóя
у окна,
глядела на догоравшую в небе зарю. Было тихо, как в могиле, только из соседней комнаты раздавались мерные удары маятника.
Такой же перед ним стоит, как в тот день, когда Алексей пришел рядиться. Так же светел ликом, таким же добром глаза
у него светятся и кажутся Алексею очами родительскими… Так же любовно, так же заботно
глядят на него. Но опять слышится Алексею, шепчет кто-то незнакомый: «От сего человека погибель твоя». «Вихорево гнездо» не помогло…
Настя
глядела непразднично… Исстрадалась она от гнета душевного… И узнала б, что замыслил отец, не больно б тому возрадовалась… Жалок ей стал трусливый Алексей!.. И то приходило на ум: «Уж как загорелись глаза
у него, как зачал он сказывать про ветлужское золото… Корыстен!.. Не мою, видно, красоту девичью, а мое приданое возлюбил погубитель!.. Нет, парень, постой, погоди!.. Сумею справиться. Не хвалиться тебе моей глупостью!.. Ах, Фленушка, Фленушка!.. Бог тебе судья!..»
— Слушай-ка, что я скажу тебе, — положив руку на плечо Алексея и зорко
глядя ему в глаза, молвил Патап Максимыч. — Человек ты молодой, будут
у тебя другой отец, другая мать… Их-то станешь ли любить?.. Об них-то станешь ли так же промышлять, будешь ли покоить их и почитать по закону Божьему?..
Не раз останавливалась она на коротком пути до часовни и радостно сиявшими очами оглядывала окрестность… Сладко было Манефе
глядеть на пробудившуюся от зимнего сна природу, набожно возводила она взоры в глубокое синее небо… Свой праздник праздновала она, свое избавленье от стоявшей
у изголовья смерти… Истово творя крестное знаменье, тихо шептала она,
глядя на вешнее небо: «Иже ада пленив и человека воскресив воскресением своим, Христе, сподоби мя чистым сердцем тебе пети и славити».
— Ладно, хорошо. Господь вас благословит… шейте с Богом, — молвила игуменья,
глядя полными любви глазами на Фленушку. — Ах ты, Фленушка моя, Фленушка! — тихо проговорила она после долгого молчания. — С ума ты нейдешь
у меня… Вот по милости Господней поднялась я с одра смертного… Ну а если бы померла, что бы тогда было с тобой?.. Бедная ты моя сиротинка!..
— Белицей, Фленушка, останешься — не ужиться тебе в обители, — заметила Манефа. — Востра ты
у меня паче меры. Матери поедóм тебя заедят… Не
гляди, что теперь лебезят, в глаза тебе смотрят… Только дух из меня вон, тотчас иные станут — увидишь. А когда бы ты постриглась, да я бы тебе игуменство сдала — другое бы вышло дело: из-под воли твоей никто бы не вышел.
Эх, как бы со вдовушкой сладиться; богатства
у нее, слышно, счету нет, сама надо всем большуха, не
глядит из отцовских рук…
— Здесь, стало быть, останетесь?..
У Патапа Максимыча? — спросила Марья Гавриловна, пристально
глядя на Алексея.
— Эку жару Господь посылает, — молвила Августа, переходя дорогу. — До полдён еще далеко, а гляди-ка, на солнышке-то как припекает… По старым приметам, яровым бы надо хорошо уродиться… Дай-ка, Господи, благое совершение!.. Ну, что же, красавица, какие
у тебя до меня тайности? — спросила она Фленушку, когда остались они одаль от других келейниц.
Улеглась и пыль, взбитая звонкими копытами дареных лошадок, а Патап Максимыч все стоит
у окна, все
глядит на перелесок.
Все-таки не может понять его слов Алексей. «Какой же это колокольчик?» — думает он,
глядя на повешенную
у двери бронзовую ручку.
«Эх, — чаще да чаще стал подумывать сам с собой Карп Алексеич, — кого бы одеть в шелки-бархаты, кого б изукрасить дорогими нарядами, кого б в люди показать:
глядите, мол, православные, какова красавица за меня выдана, каково краснó она
у меня изукрашена!..
А меж тем старики да молодые люди женатые,
глядя на писаря в беседах девичьих, то и дело над ним издеваются. «Вишь какого, — судят промеж себя, — даровали нам начальника: ему бы возле подола сидеть, а не земски дела вершать. И девки-то плохи
у нас, непутные: подпалили бы когда на су́прядках захребетнику бороду, осрамили б его, окаянного… Да и парни-то не лучше девчонок: намяли б ему хорошенько бока-то, как идет темной ночью домой с девичьих су́прядок. Право слово, так».
А тут,
глядишь, и земляника в мураве заалела, и черника вызрела, и тройчатая костяника, — пошел и сизый гонобобель [Костяника, или каменика, — Rubus saxatilis,
у нее всегда по три ягодки вместе.
Наконец все мужики были отпущены, но писарь все-таки не вдруг допустил до себя Алексея. Больно уж хотелось ему поломаться. Взял какие-то бумаги,
глядит в них, перелистывает, дело, дескать, делаю, мешать мне теперь никто не моги, а ты, друг любезный, постой, подожди, переминайся с ноги на ногу… И то
у Морковкина на уме было: не вышло б передряги за то, что накануне сманил он к себе Наталью с грибовной гулянки… Сидит, ломает голову — какая б нужда Алешку в приказ привела.
— Ну, теперь делу шабáш, ступай укладывайся, — сказал Патап Максимыч. — Да смотри
у меня за Прасковьей-то в оба, больно-то баловаться ей не давай. Девка тихоня, спать бы ей только, да на то полагаться нельзя — девичий разум, что храмина непокровенна, со всякой стороны ветру место найдется… Девка молодая, кровь-то играет — от греха, значит, на вершок, потому за ней и
гляди… В лесах на богомолье пущай побывает, пущай и в Китеж съездит, только чтоб, опричь стариц, никого с ней не было, из моло́дцов то есть.
То битый час сидит
у окна и молча
глядит на дорогу, то из угла в угол метаться зачнет, либо без всякой видимой причины порывистыми рыданьями зарыдает.
—
Гляди, красавица, — говорила Тане знахарка, копая один корень руками. — Вот сильная трава… Ростом она с локоть, растет кусточком, цветок
у ней, вишь, какой багровый, а корень-от,
гляди, крест-накрест… Железом этот корень копать не годится, руками надо брать… Это Петров крест [Петров крест — Lathraea Squammaria.], охраняет он от нечистой силы… Возьми.
Идут, молчат… Слегка пожимает Василий Борисыч руку Параши… Высоко
у нее поднимается грудь, и дыханье ее горячо, и не может она взглянуть на Василия Борисыча… Но вот и сама пожала ему руку… Василий Борисыч остановился, и сам после не мог надивиться, откуда смелость взялась
у него — óбвил рукою стан девушки,
глянул ей в очи и припал к алым устам дрожащими от страсти губами…
Глянул Василий Борисыч —
у парня лицо скривилось, побагровело, глаза огнем пышут, кулак пудовóй.
— Свою артель набери, подлец ты этакой, да
у ней и проси… Эк, навыкли вы, шатуны, в чужие дела нос-от свой рваный совать!.. Гляди-кась!..
И когда совершился обряд, подбежавшие работные белицы испросили
у матушки благословенья поклажу из повозок принять. Благословив, молча и бесстрастно
глядела Манефа, как выгружали они перины и другие пожитки на келейное крыльцо; когда ж Дементий поворотил порожние повозки на конный двор, игуменья, холодным взором окинув приехавших, молвила...
— Ах, Фленушка, Фленушка! Как же я без тебя исстрадалась!.. — с жаром и нежною лаской заговорила Манефа, гладя ее по голове. — Чуяло мое сердце, что
у вас недоброе что-то идет!.. И когда разгорелся пожар, чего-то, чего я не передумала,
глядя на дымные небеса… Радость ты моя!.. Кажется, если б что случилось, дня не пережила бы… Измучилась, исстрадалась я дó смерти.
Судорожно рыдала Фленушка, и тихо текли слезы по впалым ланитам Манефы… «Сказать ли ей тайну? — думала она,
глядя на Фленушку. — Нет, нет!.. Зачем теперь про свой позор говорить?.. Перед смертью откроюсь… А про него не скажу, чтоб не знала она, что отец
у нее, может, каторжник был… Нет, не скажу!..»
— Как бы знала ты, каково мне на твои слезы
глядеть!.. Ни день, ни ночь с ума ты
у меня нейдешь!.. Что в самом деле с тобой станется, как вживе не будет меня!..
— Стану так делать, — тихо, чуть слышно молвила Дуня,
глядя с любовью на Аграфену Петровну. — Вот и теперь, как поговорила с тобой, стало
у меня на душе и светло и радостно, мысли улеглись, и нá сердце стало спокойней…
Покуда Фленушка писала обычное начало письма, Манефа стояла
у окна и
глядела вдаль. Глубокая дума лежала на угрюмом и грустном челе величавой игуменьи.
— А ты лучше женись, да остепенись, дело-то будет вернее, — сказала на то Таисея. — Всякому человеку свой предел. А на иноческое дело ты не сгодился. Глянь-ко в зеркальце-то, посмотри-ка на свое обличье. Щеки-то удалью пышут, глаза-то горят — не кафтырь с камилавкой, девичья краса
у тебя на уме.
— Да ты, матушка, в разуме-то
у меня
глядела, что ли? — с веселой усмешкой промолвил Петр Степаныч.