Неточные совпадения
— Полно-ка вам вздор-от молоть, — принимаясь убирать чайную посуду, сказала Аксинья Захаровна. — Не
пора ль начинать утреню? Ты бы, Евпраксеюшка, зажигала покаместь свечи
в моленной-то. А вы, девицы, ступайте-ка помогите ей.
С тех
пор как на Керженце у Тарасия да
в Осиновском у Трифины старцы да старицы от старой веры отшатнулись, благодеющая рука христиан стала неразогбенна.
— Не успели, — молвила Манефа. —
В чем спали,
в том и выскочили. С той
поры и началось Рассохиным житье горе-горькое. Больше половины обители врозь разбрелось. Остались одни старые старухи и до того дошли, сердечные, что лампадки на большой праздник нечем затеплить, масла нет. Намедни,
в рождественский сочельник, Спасову звезду без сочива встречали. Вот до чего дошли!
— Эту тошноту мы вылечим, — говорил Патап Максимыч, ласково приглаживая у дочери волосы. — Не плачь, радость скажу. Не хотел говорить до
поры до времени, да уж, так и быть, скажу теперь. Жениха жди, Настасья Патаповна. Прикатит к матери на именины… Слышишь?.. Славный такой, молодой да здоровенный, а богач какой!.. Из первых… Будешь
в славе,
в почете жить, во всяком удовольствии… Чего молчишь?.. Рада?..
Крепко было слово, сказанное Настей. Патап Максимыч не уснул от него после обеда. А этого с ним лет пять не случалось, с тех самых
пор, как, прослышав про сгоревшие на Волге, под Свияжском, барки, долго находился он
в неизвестности: не его ли горянщина погорела.
— И
в самом деле: полно, — сказала Фленушка. — Спать
пора, кочета [Петухи.] полночь пели. Прощай, покойной ночи, приятный сон. Что во сне тебе увидать?..
С той
поры стала Никитишна за хорошее жалованье у того барина жить, потом
в другой дом перешла, еще побогаче, там еще больше платы ей положили.
— Да
в кельи захотела, — смеясь, сказал Патап Максимыч. — Иночество, говорит, желаю надеть. Да ничего, теперь блажь из головы, кажись, вышла. Прежде такая невеселая ходила, а теперь совсем другая стала — развеселая. Замуж
пора ее, кумушка, вот что.
— Так… Так будет, — сказала Никитишна. — Другой год я
в Ключове-то жила, как Аксиньюшка ее родила. А прошлым летом двадцать лет сполнилось, как я домом хозяйствую… Да… Сама я тоже подумывала, куманек, что
пора бы ее к месту. Не хлеб-соль родительскую ей отрабатывать, а
в девках засиживаться ой-ой нескладное дело. Есть ли женишок-от на примете, а то не поискать ли?
— Так и сказала. «Уходом», говорит, уйду, — продолжал Патап Максимыч. — Да посмотрела бы ты на нее
в ту
пору, кумушка. Диву дался, сначала не знал, как и говорить с ней. Гордая передо мной такая стоит, голову кверху, слез и
в заводе нет, говорит как режет, а глаза как уголья, так и горят.
Обедать работники пошли.
В ту
пору никто
в красильный подклет, кроме хозяина, не заглядывал, а его не было дома. Фленушка тотчас смекнула, что выпал удобный случай провести Насте с полчасика вдвоем с Алексеем. Шепнула ему, чтоб он, как только работники по избам обедать усядутся, шел бы
в красильный подклет.
Кто езжал зимней
порой по той стороне, тот видал, что там
в каждом дому по скатам тесовых кровель, лицом к северу, рядами разложены сотни, тысячи белых валенок, а перед домом стоит множество «суковаток» [Суковатка — семи-восьмигодовалая елка, у которой облуплена кора и окорочены сучья,
в виде рогулек.
Новые соседи стали у того кантауровца перенимать валеное дело, до того и взяться за него не умели; разбогатели ли они, нет ли, но за Волгой с той
поры «шляпка́» да «верховки» больше не валяют, потому что спросу
в Тверскую сторону вовсе не стало, а по другим местам шляпу тверского либо ярославского образца ни за что на свете на голову не наденут — смешно, дескать, и зазорно.
— Слушай, Аксинья, — говорил хозяйке своей Патап Максимыч, — с самой той
поры, как взяли мы Груню
в дочери, Господь, видимо, благословляет нас. Сиротка к нам
в дом счастье принесла, и я так
в мыслях держу: что ни подал нам Бог, — за нее, за голубку, все подал. Смотри ж у меня, — не ровен час, все под Богом ходим, — коли вдруг пошлет мне Господь смертный час, и не успею я насчет Груни распоряженья сделать, ты без меня ее не обидь.
Лежат те семена глубоко
в тайнике души, дожидаясь поры-времени, когда ребенок, возмужав, вырастит, выхолит их доброй волей и свободным хотеньем…
Обе дочери и Груня были на ту
пору в Осиповке; из обители, куда
в ученье были отданы, они гостить приезжали…
И Заплатин и Скорняков оказались тоже старыми приятелями Стуколова; знал он и Никифора Захарыча, когда тот еще только
в годы входил. Дочерей Патапа Максимыча не знал Стуколов. Они родились после того, как он покинул родину. С тех
пор больше двадцати пяти годов прошло, и о нем по Заволжью ни слуху ни духу не было.
— Горько мне стало на родной стороне. Ни на что бы тогда не глядел я и не знай куда бы готов был деваться!.. Вот уже двадцать пять лет и побольше прошло с той
поры, а как вспомнишь, так и теперь сердце на клочья рваться зачнет… Молодость, молодость!.. Горячая кровь тогда ходила во мне… Не стерпел обиды, а заплатить обидчику было нельзя… И решил я покинуть родну сторону, чтоб
в нее до гробовой доски не заглядывать…
Пьян он был на ту
пору: чуть не полкувшина кумышки из сорочинского пшена с вечера выпил; перевязал его веревками, завернул
в сети, сам бежал
в степи…
Не по нраву пришлись Чапурину слова паломника. Однако сделал по его: и куму Ивану Григорьичу, и удельному голове, и Алексею шепнул, чтоб до
поры до времени они про золотые прииски никому не сказывали. Дюкова учить было нечего, тот был со Стуколовым заодно. К тому же парень был не говорливого десятка,
в молчанку больше любил играть.
Хозяюшка-то Семена Елизарыча
в ту
пору на бал с дочерьми собиралась
в купеческо собрание.
Отжившую для мира черницу перестали тревожить воспоминанья о прежних днях, и если
порой возникал перед ее душевными очами милый когда-то образ, строгая инокиня принимала его уже за наваждение лукавого, раскрывала Добротолюбие и, читая наставление об умной молитве, погружалась
в созерцательное богомыслие и, Господу помогающу, прогоняла находившее на нее искушение.
Свиделись они впервые на супрядках. Как взглянула Матренушка
в его очи речистые, как услышала слова его покорные да любовные, загорелось у ней на сердце, отдалась
в полон молодцу… Все-то цветно да красно до той
поры было
в очах ее, глядел на нее Божий мир светло-радостно, а теперь мутятся глазыньки, как не видят друга милого. Без Якимушки и цветы не цветно цветут, без него и деревья не красно растут во дубравушке, не светло светит солнце яркое, мглою-мороком кроется небо ясное.
В лесах работают только по зимам. Летней
порой в дикую глушь редко кто заглядывает. Не то что дорог, даже мало-мальских торных тропинок там вовсе почти нет; зато много мест непроходимых… Гниющего валежника пропасть, да кроме того, то и дело попадаются обширные глубокие болота, а местами трясины с окнами, вадьями и чарусами… Это страшные, погибельные места для небывалого человека. Кто от роду впервой попал
в неведомые лесные дебри — берегись — гляди
в оба!..
Не одни вадьи и чарусы, не одна окаянная сила пугает лесников
в летнюю
пору.
Забившись к Мишке
в загривок
в ту
пору, как он линяет, начинает она прокусывать толстую его шкуру.
Нелюдно бывает
в лесах летней
порою. Промеж Керженца и Ветлуги еще лесует [Ходить
в лес на работу, деревья ронить.] по несколько топоров с деревни, но дальше за Ветлугу, к Вятской стороне, и на север, за Лапшангу, лесники ни ногой, кроме тех мест, где липа растет. Липу драть, мочало мочить можно только
в соковую [Когда деревья
в соку, то есть весна и лето.].
— Петряйко, а Петряйко! Поднимайся проворней, пострел!..Чего заспался?.. Уж волк умылся, а кочеток у нас
в деревне давно пропел.
Пора за дело приниматься, стряпай живо обедать!.. — кричал он
в самое ухо артельному «подсыпке», подростку лет шестнадцати, своему племяннику.
— А
в самом деле, Захарушка,
пора бы тебе закон свершить, — вступился
в разговор дядя Онуфрий. — Что так без пути-то болтаешься?.. За тебя, за такого молодца, всяку бы девку с радостью выдали.
— Важно кушанье! — похвалил дядя Онуфрий, уписывая крошево за обе щеки. — Ну, проворней, проворней, ребята, —
в лес
пора! Заря занимается, а на заре не работать, значит, рубль из мошны потерять.
— Да, волки теперь гуляют — ихня
пора, — молвил дядя Онуфрий, — Господь им эту
пору указал… Не одним людям, а всякой твари сказал он: «Раститеся и множитесь». Да… ихня
пора… — И потом, немного помолчав, прибавил: — Значит, вы не
в коренном лесу заночевали, а где-нибудь на рамени. Серый
в теперешнюю
пору в лесах не держится, больше
в поле норовит, теперь ему
в лесу голодно. Беспременно на рамени ночевали, недалече от селенья. К нам-то с какой стороны подъехали?
—
В лесах матка вещь самая пользительная, — продолжал дядя Онуфрий. — Без нее как раз заблудишься, коли пойдешь по незнакомым местам. Дорогая по нашим промыслам эта штука… Зайдешь ину
пору далеко, лес-от густой, частый да рослый —
в небо дыра. Ни солнышка, ни звезд не видать, опознаться на месте нечем. А с маткой не пропадешь; отколь хошь на волю выведет.
— Так и есть, — молвил дядя Онуфрий. — А на небо
в ту
пору глядел?
— И никто из вас не видел, что на небе
в ту
пору деялось? — спросил дядя Онуфрий.
А побывали бы вы, господа купцы,
в ветлужских верхотинах у Верхнего Воскресенья [
В Ветлужском крае город Ветлугу до сих
пор зовут Верхним Воскресеньем, как назывался он до 1778 года, когда был обращен
в уездный город.
Так и толкуем день, два, ину
пору и
в неделю не сговоримся…
— А летней
порой ходите
в лес? — спросил Патап Максимыч.
А то ходят еще летней
порой в леса золото копать, — прибавил Артемий.
— Давно… — сказал Артемий. — Еще
в те
поры, как купцами да боярами посконна рубаха владала.
— Вишь, и девки
в те
поры пророчили! — сказал Артемий, оборотясь к Патапу Максимычу.
— Как же это до сих
пор никто той пушки не вынул? Ведь все знают,
в каком месте она закопана, — сказал Патап Максимыч.
— Правдой, значит, обмолвился злочестивый язык еретика, врага Божия, — сказал Стуколов. — Ину
пору и это бывает. Сам бес, когда захочет человека
в сети уловить, праведное слово иной раз молвит. И корчится сам, и
в три погибели от правды-то его гнет, а все-таки ее вымолвит. И трепещет, а сказывает. Таков уже проклятый их род!..
— У меня
в городу дружок есть, барин, по всякой науке человек дошлый, — сказал он. — Сем-ка я съезжу к нему с этим песком да покучусь ему испробовать, можно ль из него золото сделать… Если выйдет из него заправское золото — ничего не пожалею, что есть добра, все
в оборот пущу… А до той
поры, гневись, не гневись, Яким Прохорыч, к вашему делу не приступлю, потому что оно покаместь для меня потемки… Да!
— Кто на попятный? — вскрикнул Патап Максимыч. — Никогда я на попятный ни
в каком деле не поворачивал, не таков я человек, чтоб на попятный идти. Мне бы только увериться… Обожди маленько, окажется дело верное, тотчас подпишу условие и деньги тебе
в руки. А до тех
пор я не согласен.
— Случая до сей
поры не выдавалось, отец Михаил, — отвечал Патап Максимыч. — Редко бываю
в здешних местах, а на Усте совсем впервой.
Летней
порой, тайком от других, мы и сбираем сколько Бог приведет песочку, да по зиме
в Москву его и справляем…
Не ходят
в баню лишь те скитские жители, что самое подвижное житие провождают, да и те ину
пору не могут устоять против «демонского стреляния» — парятся.
Только!.. Вот и все вести, полученные Сергеем Андреичем от отца с матерью, от любимой сестры Маринушки. Много воды утекло с той
поры, как оторвали его от родной семьи, лет пятнадцать и больше не видался он со сродниками, давно привык к одиночеству, но, когда прочитал письмо Серапиона и записочку на свертке,
в сердце у него захолонуло, и Божий мир пустым показался… Кровь не вода.
Икнулось ли на этот раз Стуколову, нет ли, зачесалось ли у него левая бровь, загорелось ли левое ухо — про то не ведаем. А подошла такая минута, что силантьевская гарь повернула затеи паломника вниз покрышкой. Недаром шарил он ее
в чемодане, когда Патап Максимыч
в бане нежился, недаром пытался подменить ее куском изгари с обительской кузницы… Но нельзя было всех концов
в воду упрятать — силантьевская гарь у Патапа Максимыча о ту
пору в кармане была…
— Экой догадливый! — тоже смеясь, молвил повеселевший Чапурин. — Ровно ты, Сергей Андреич,
в ту
пору промеж нас сидел… Так уж верно ты рассказываешь.
Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли до сих
пор, // То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б
в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! — что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как с вашим сердцем и умом // Быть чувства мелкого рабом?
Как рано мог он лицемерить, // Таить надежду, ревновать, // Разуверять, заставить верить, // Казаться мрачным, изнывать, // Являться гордым и послушным, // Внимательным иль равнодушным! // Как томно был он молчалив, // Как пламенно красноречив, //
В сердечных письмах как небрежен! // Одним дыша, одно любя, // Как он умел забыть себя! // Как взор его был быстр и нежен, // Стыдлив и дерзок, а
порой // Блистал послушною слезой!
Он слушал Ленского с улыбкой. // Поэта пылкий разговор, // И ум, еще
в сужденьях зыбкой, // И вечно вдохновенный взор, — // Онегину всё было ново; // Он охладительное слово //
В устах старался удержать // И думал: глупо мне мешать // Его минутному блаженству; // И без меня
пора придет, // Пускай покамест он живет // Да верит мира совершенству; // Простим горячке юных лет // И юный жар и юный бред.
Вот время: добрые ленивцы, // Эпикурейцы-мудрецы, // Вы, равнодушные счастливцы, // Вы, школы Левшина птенцы, // Вы, деревенские Приамы, // И вы, чувствительные дамы, // Весна
в деревню вас зовет, //
Пора тепла, цветов, работ, //
Пора гуляний вдохновенных // И соблазнительных ночей. //
В поля, друзья! скорей, скорей, //
В каретах, тяжко нагруженных, // На долгих иль на почтовых // Тянитесь из застав градских.
Как грустно мне твое явленье, // Весна, весна!
пора любви! // Какое томное волненье //
В моей душе,
в моей крови! // С каким тяжелым умиленьем // Я наслаждаюсь дуновеньем //
В лицо мне веющей весны // На лоне сельской тишины! // Или мне чуждо наслажденье, // И всё, что радует, живит, // Всё, что ликует и блестит, // Наводит скуку и томленье // На душу мертвую давно, // И всё ей кажется темно?